Глава двадцать четвертая. Начало конца
Костя получил «повелительный лист» Тимофея 9 августа 1651 года. Он все сделал, как ему было валено, и с помощью верных людей — Нумерса и Шоттена — отплыл на шхуне ревельского морехода Георга Вилькина, часто навещавшего Швецию.
Однако дальше дела у Кости пошли хуже: непогода, разыгравшаяся в открытом море, четыре недели трепала утлое суденышко, пока, наконец, полуразбитая шхуна с порванными снастями и проломленным бортом притащилась в Стокгольм.
Костя сразу же начал поиски Тимоши. Вилькин показал ему дорогу к русскому торговому двору, где останавливались всеведущие купцы, среди которых Костя надеялся найти словоохотливых соотечественников, особо добрых к своим землякам, оказавшимся, как и они — на чужбине.
И верно: на торговом дворе сразу же попали Косте ивангород-ские купцы Иван Лукин, Петр Белоусов и шведский торговый человек Петр Торреус — друзья и доброхоты Анкудинова, с которыми судьба свела Тимощу ещё в Нарве. Но на этом удачи Кости в Стокгольме кончились и Иван, и оба Петра в един глас сообщили ему, что князь Иван Васильевич уехал в Нарву и велел Константину Евдокимовичу Конюховскому плыть туда же.
Костя чуть не заплакал от досады: столько мучений принял он на море, спеша к своему другу и побратиму — и вот, на тебе — приходится ни с чем отправляться восвояси.
Долго не уходил с гостиного двора Костя. Расспрашивал — кто да когда поедет в Ревель, сколько берут за перевоз свойские люди, что следует в Стокгольме купить, чтоб с выгодой в Нарве продать. И о многом другом переговаривал с русскими людьми Костя, оттягивая момент расставания с соотечественниками.
И когда совсем уж было собрался он пойти со двора, появился возле него человечек — сутулый, маленький, остроносый. Всё у человечка — глазки, роток, ручки — было столь мало, как у несмышленого ещё дитяти. Карлик, постояв несколько минут рядом с Костей, на глазах наливался радостью. И, наконец, ударив себя по лбу, воскликнул, сильно окая на волжский манер:
— Константин Евдокимович! Свет ты мой! Да ведь ты не иначе, как князя Ивана Васильевича ближний человек и собинный друг. А я ему, Ивану свет Васильевичу, первый во всей Стекольне приятель и доброхот!
— А тебя, добрый человек, как звать? — спросил Костя карлика, пытаясь заглушить чувство неприязни и брезгливости, возникшее у него при первом взгляде на доброхота.
— Федором Силиным звать меня, — живо откликнулся карлик и с неожиданной силой затряс Косте руку.
— А сам-то откуда будешь? — спросил Костя.
— Ярославские мы, — с готовностью ответил словоохотливый Силин. Издавна торговлишкой промышляем. Последние годы через Ивангород и Нарву в Стекольцу ходим.
Я об Иване Васильевиче ещё в Нарве слышал. Говорили мне о великом его разуме и доброродстве многие люди, а особливо начальный в Нарве человек воевода Яган ван Горн.
Все сходилось в речах Силина, а особенно — добрые слова коменданта Нарвы ван Горна, у которого Костя побывал в доме вместе с Тимошей и сам был свидетелем того, как ласково и сердечно принял их Горн.
Когда Костя пошел со двора в гавань, Силин увязался за ним, и расстался только после того, как Конюхов согласился вечером прийти к нему в гости на дружескую трапезу.
— Кого ещё позовешь? — спросил Костя и Силин назвал ему Лунина и Белоусова. «Эко славно все получается, — подумал Костя. — Посижу с верными людьми — и с приятностью, и с пользою для дела».
* * *
Силин встретил Конюхова у ворот гостинного двора и с великою поспешностью стал звать его, улыбаясь и кланяясь. Пропустив Костю в низкую дверь постоялой избы, Силин в темных, тесно заставленных сенях оббежал его и распахнул ещё одну дверь — в горницу. Горница была велика, но не просторна. По русскому обычаю чуть ли не половину её занимала печь, посередине стоял большой стол с широкими скамьями с обеих сторон.
Тусклый свет скупо проникал сквозь желтую слюду в окнах и от этого в горнице было нерадостно и неуютно.
Переступив порог, Костя различил в полумраке нескольких человек, сидевших вдоль стола.
Свечи ещё не зажигали, лишь светилась в углу под образами лампадка, но от неё только тени становились темнее и гуще, а света не прибавлялось.
Присмотревшись, Костя не увидел ни Белоусова, ни Лунина. За столом сидели незнакомые ему люди. Под образами, на самом почетном месте, сидел, будто проглотив аршин, рыжеватый, нарядно и богато одетый мужчина. Черными на выкате глазами он неотрывно глядел на Костю. Рядом с ним сидел поп — в черной ризе, с наперсным серебряным крестом. Вид у попа был не то виноватый, не то рассеянный. Еще четверо сидели на лавке спинами к вошедшему. Силин остановился у лечи и растаял в тени.
— Ну, проходи, проходи, Константин Евдокимович, — криво усмехаясь, проговорил черноглазый.
Костя шагнул вперед, а четверо, сидевшие на лавке, встали и заслонили собою дверь.
— Садись, Константин Евдокимович, в ногах правды нет, — так же насмешливо продолжал чернобородый.
Костя оглянулся, перехватил недобрые взгляды четверых и понял: «Попался». Костя ухмыльнулся и проговорил лукаво:
— В детстве, когда учили меня грамоте, учитель мой говорил мне не однажды: «И дали мне в пищу желчь, и в жажде моей напоили меня уксусом. Да будет трапеза их сетью им, и пиршество их — западнею».
— Чего это ты? — спросил озадаченный иносказанием Головнин.
— Не я это, а царь Давид, — усмехнулся Костя. Не выдавая колнения, Костя сел поближе к чернобородому и в тон ему ответил:
— Верно сказано; каков пир, таковы и гости. А я гляжу — ни еды, ни питья на стол не собрано, а гости — все за столом.
— А мы, Константин Евдокимович, вперед с тобой поговорим, а уж потом и пировать станем, — согнав улыбку с лица, произнес чернобородый.
— Можно и поговорить, только для начала недурно бы знать — с кем?
— Государев посол, стольник Герасим Сергеевич Головнин мое имя, важно ответил чернобородый.
«Вот, значит, кто это», — подумал Костя. Однако испуга не почувствовал: что могли сделать ему царские холопы в чужой земле, где люди жили по иным законам? А те законы скорее помогали ему, Косте, чем мешали.
— Нам, Костка, — оставив вдруг насмешливое величанье Конюхова Константином Евдокимовичем, зло и грубо проговорил Головнин, — о воровстве твоем известно довольно. И ежели ты соучастника своего Тимошку изловить нам поможешь, то будет тебе от государя прощенье, а от меня — награда.
— Не понимаю я, о ком ты говоришь, стольник Герасим, — ответил Костя спокойно.
— О подьячишке худом, воришке Тимке, что выдает себя за великородного человека — князя Шуйского, вот о ком говорю я, — ответил Головнин.
— Не собрал бы ты вокруг себя полдесятка холопей, набил бы я тебе рожу, — сказал Костя хрипло и, повернувшись, хотел было пойти к двери, как все, кто в избе был, тотчас же набросились на него и, повалив на пол, стали вязать. Хоть и силен был. Костя, но с такою оравой сладить и он не мог. Кричал только:
— Малоумные! Нешто вы на Москве? Кто же вам волю дал честного человека вязать и бить?
Головнин пнул связанного в бок сапогом и велел посадить его в молитвенный амбар: там и решётки на окнах были прочнее, и замок поувесистей. А чтоб не привлек криком кого из посторонних, велел сунуть в рот ему кляп.
Костю, как мешок, перетащили из избы в амбар и кинули на голый пол. Он долго ворочался и извивался, пытаясь развязать хотя бы руки, но только к утру сумел вытолкнуть изо рта тугую мокрую холстину, и подкатившись к окну, громко закричал, призывая на помощь.
Однако в амбар прибежали не те, кого он ждал, а поп Емельян с холопами. Сев на него верхом, они снова затолкали Косте выплюнутый на пол кляп и привязали для верности к столбу, подпиравшему потолок амбара.
В суматохе дверь амбара осталась раскрытое настежь и несколько человек, из тех, что жили на постоялом дворе, привлеченные криками, заглянули внутрь.