— Ну и дела! — слабо ахнул Телепнёв. — Ладно, коли так. А если нет?
Зелфукар-ага приложил руку к сердцу:
— Так, господин, истинно так.
Степан Васильевич вздохнул и еле пошевелив пальцами, показал Кузовлеву — пододвинъ-де толмачу кису с деньгами.
Кузовлев толкнул по столу кожаный мешочек и Зелфукар-ага ловко поймал его. Кузовлев спросил:
— А скажи, ага, как нам сподручнее того вора Тимошку достать?
— Везир и-азам сам такого дела не сделает. Можно вора достать большой казной.
— Все казной да казной, — проворчал Телепнёв. — Деньги отдадим, а вора нам не выдадут и потеряем казну даром — люди-то ваши, ты, Зелфукар-ага, не обижайся — не однословы: пообещать — пообещают, а дела не сделают.
Зелфукар-ага сказал:
— Зачем стану обижаться? Правду говоришь, господин. А ты меня послушай: бросьте вы это дело — пойдет вор по земле, волочась, — и сам пропадет. А то зашлет его везир и-азам в дальний город или же на галеру в греблю отдаст. А если станешь, господин, о воре промышлять, то пуще его вздорожишь, и станет везир и-азам думать: «И вправду вор царского кореня».
Телепнёв вздохнул, подумал: «Вот привязалась напасть — сам чёрт не разберет. И так-то посольство — хуже не придумаешь: на крымского царя, хотя и бывшего, а все же царя, султану надо челом бить, о злодеяниях его доводить многими словами, накрепко. А как ещё султан к тому отнесется? Крымский царь единоверец его — из султановой руки на мир смотрит. Да и в набег ходил не по наущению ли из Цареграда?»
А Зелфукару-аге сказал так:
— Спасибо тебе, Зелфукар. То воровское дело для нас, послов — не главное. Есть у нас и иные — государственные дела. Только, если речь о воре зайдет, то скажи боярину твоему, Азяму, что вор тот — худой человек, подьячишка, нечестных родителей сын.
* * *
Осень начиналась в Константинополе. Тихо шелестели дожди, сбивая наземь мокрые листья, возвращались в Золотой Рог боевые корабли Порты галеры, фелюги, фрегаты: до весны у Синопа, Трабзона, Батума можно было не ждать казацких стругов и чаек.
Кузовлев со дня на день ждал: вот позовут к султану. И лестно было дьяку Алферию идти к султану мимо большого государева посла, который из-за приставшей к нему неведомой болезни совсем лишился сил — и страшно: а ну, не то скажет, или не так сделает, как велит посольский обычай? Однако, хотя и боялся дьяк, — было ему интересно и радостно.
И однажды среди дня появилась на посольском дворе добрая дюжина людей — на конях, с пиками и саблями.
Дьяк Алферий, выглянув в окно, тут же понял — не во дворец ему ехать: азямы на всадниках были ношеные, кони нечищенные, сапоги старые. Не охранники султана — балтаджи — въехали во двор — простые воины — капы-кулу. Тревожно обшарив глазами толпу всадников, дьяк увидел Зелфукара-агу — и у него слегка отлегло от сердца.
Толмач вошел в дом с толстым низеньким десятником и красивым юношей, одетым в богатый халат. Взглянув на Кузовлева — будто видел его впервые, толмач сказал, как пролаял:
— За многие вины вашего царя сидеть вам, послы, в избе, никуда не выходя, пока царь урусов не напишет, зачем готовит к весне шайки лихих людей воевать крымский юрт и полночный берег Порты. А появятся казаки на море — сожгут в пепел и тебя, дьяк Алферий, и товарища твоего Степана.
Кузовлев понял, что Зелфукар-ага разговаривает с ним так из-за того, что рядом с ним стоит нарядный юноша — не то соглядатай, не то везир и-азама думный дворянин.
— Так говорить с его царского величества послом тебе, толмач, непригоже. И ты боярину твоему, Азему, скажи, что ни в каких государствах над послами бесчестья не бывает, и в Цареграде над послами того не бывало. А я за казаков не ответчик, потому как черкасы[5] искони государского повеленья не слушают, и живут воровским обычаем искони ж.
Телепнёв, лежа с закрытыми глазами, думал; «Ах, хорошо, Алферий, ах, верно отвечаешь татарину».
Зелфукар-ага потоптался немного и строго проговорил:
— Из избы — не выходите. Со двора — не выходите. Никого в избу и на двор не пускайте. Буду только я приходить, когда повелит мне везир и-азам, пресветлый Азем-Салих паша.
И с тем вышел. За ним, неслышно ступая, вышел красивый юноша, и громко топая, — толстый десятник.
— Ну, дождались, — прошептал Телепнёв.
Кузовлев устало опустился на лавку возле стола и подпёр щеку рукой. Ясно было — снова началось казацкое воровство, гиль и грабительство. А отвечать за то надлежало ему — государеву послу, дьяку Алферию Кузовлеву, ибо с полуживого Степана Васильевича какой спрос?
«А как только выйдут казацкие чайки из Днепровского гирла, — думал дьяк, — бросит султан сорок тысяч конников на Астрахань, и поведет их подьячишка Тимошка — князь Иван Васильевич Шуйский. И если не отрубят голову дьяку Кузовлеву в Цареграде, или хуже того — не посадят на кол, то, вернувшись в Москву, расспросят его, Алферия, ближние государевы люди: пошто вора Тимошку перед визирем не изобличил, пошто не вывел на чистую воду худородного мужичишку и дозволил вору, прикрывшись царским именем, воевать южные украины — Астрахань с пригородами?
И вот за это-то дьяк Алферий ответит по всей строгости.
А за казацкое воровство кто с него спросит? За казаков ему ответ не держать».
И, рассудив таким образом, решил дьяк Алферий прежде всего избавиться от вора Тимошки. И с тем улегся спать. «Слава создателю, — подумал дьяк засыпая, — что другого вора бусурмане сами метнули в тюрьму, а то что бы было делать с двумя супостатами сразу?»
* * *
Тимоша, живя во дворце Азем-Салиха паши, с утра и до полудня слушал поучения хаджи Рахмета, носившего красную феску с черной кисточкой означавшей ученого человека. Хаджи Размет занимался с Тимошей турецким и арабским языками, готовясь к тому, чтобы понятливый и способный к языкам урус вскоре мог понимать новое для него вероучение — ислам.
А с полудня и до глубокой ночи Тимоша бродил по великому городу Истамболу, само название которого означало — «полный мусульман». Он исходил его весь — от замка Румели Иссар до древнего Хризополиса, называемого турками Ускюдаром, и от площади Сераскера до Силиврийской заставы. Он шатался по бесчисленным улочкам в кварталах Ливадии и Галаты, возле Урочища рыб, где в квартале Фанар жили богатые греческие купцы. Он бродил у белых зубчатых стен султанских дворцов Топ-Капу и Чераган, и дальше по берегу Босфора у садов Долма-бахче.
Он исходил вдоль и поперек все базары Истамбола, дивясь их разноязычию, многолюдству и богатству. Он забредал в мечети, церкви, кофейни, цирюльни, бани, таверны. Толкался среди носильщиков, водоносов, кузнецов, горшечников, мясников. Знакомился с важными деребеями — турецкими вотчинниками, с лукавыми ростовщиками, ловкими торговцами, простодушными уланами — крестьянскими сыновьями. Дивился на гадателей, заклинателей змей, фокусников, акробатов, балаганных скоморохов.
Но не прошло и месяца, как все это великое шумство и многолюдство, пестрота и живость, голубое небо и голубое море, горы сладких плодов и ласковое тепло ранней осени — стали раздражать Тимошу и вызывать у него такое чувство, какое появляется при виде сахара у человека, объевшегося сладким. И вместо прелестей щедрой осени и ярких красок базаров стали лезть в глаза Тимоше нищие и юродивые — по-здешнему дервиши, — коих было в Константинополе поболее, чем в Москве, стали попадать под ноги стаи бездомных облезлых псов, снующих по улицам и площадям целыми полчищами, а в кварталах босфорского прибрежья — тучи крыс. И вместо свежего морского бриза стали бить Тимоше в нос запахи гнили и тления — от падали, валявшейся в канавах, от затхлой воды в арыках, от тухлой рыбы на берегу, от гор гнилых фруктов на рынках.
И не весело стало от всего этого на душе у Тимоши, а тревожно и смутно. И все чаще стали вспоминаться ему белые снега и звенящие от мороза леса — чистые, смоляные, светлые. И все чаще, выходя на Босфор, глядел Тимоша на его западный берег, туда, где кончалась Европа, хотя турки считали, что именно там не кончалась она, а начиналась. На европейском берегу Босфора, собравшись тесной стайкой, застыли у самого моря белые терема византийских императоров. Зеленые кипарисы и невысокие стены с башенкамми окружали жилище ушедших в небытие басилевсов, некогда владевших половиной известного им мира. Рядом с невысокими теремами императоров громоздилось уродливое серое здание храма Святой Софии, обстроенное клетушками, выступами, минаретами.