Между советниками были такие, семьи которых сильно пострадали в сражении: они не слишком-то внимательно выслушивали предложения о необходимости продолжать борьбу. Другие, в числе которых был Пандульфо, человек робкий, но благонамеренный, зная, что печаль и ужас произвели реакцию в народе, объявили, что они не осмелятся предложить новую подать. Но самую смелую оппозицию представила третья партия, под предводительством Барончелли, демагога, честолюбие которого не знало правил, но который лестью низким страстям черни, потакающей ее грубости натуры, что часто дает какому-нибудь сумасбродному шуту преимущество над благоразумнейшим политиком, без труда приобрел большое влияние на низшие классы. Эта партия осмелилась даже порицать гордого трибуна за чрезмерную пылкость, которую сама первая готова была одобрять; и почти обвиняла его в изменнических побуждениях к оправданию баронов от обвинения Родольфа. В самом совете трибуна, возобновленном и преобразованном для защиты свободы, эта свобода была нарушена. Его пламенное красноречие встречено было мрачным молчанием, и голоса были против предложения новой подати и похода в Марино. Риенцо распустил совет поспешно и в беспорядке. Когда он оставил залу, ему было подано письмо, он прочел его и несколько мгновений оставался как будто пораженный громовым ударом. Он позвал капитана своей стражи и приказал отряду из 50 всадников быть в готовности. Затем пошел в комнату Нины. Она была одна, и он несколько минут смотрел на нее так внимательно, что она была напугана и не могла говорить. Наконец он сказал отрывисто:
– Мы должны расстаться...
– Расстаться!
– Да, Нина. Твои телохранители уже готовятся, ты имеешь родных, а я друзей во Флоренции. Там ты должна жить.
– Кола...
– Не смотри так на меня. В могуществе, величии, безопасности ты была моим украшением и советницей. Теперь ты только мешаешь мне и...
– О, Кола, не говори так. Что случилось? Не будь так холоден, не хмурься, не отворачивайся. Разве я для тебя не более как участница в твоих веселых часах, игрушка любви? Разве я не жена тебе, Кола, а любовница?
– Ты слишком дорога мне, – прошептал трибун, – если ты останешься со мной, то у меня не хватит духу быть римлянином. Нина, низкие рабы, которых я сам освободил, оставляют меня. Теперь, когда я мог бы уничтожить все препятствия к возрождению Рима, когда одна победа предлагает путь к совершенному успеху, когда виден уже берег, судьба вдруг оставляет меня посреди моря. Теперь явилась опасность важнее ярости баронов: они бежали; теперь уже народ изменяет Риму и мне.
– И ты хочешь, чтобы и я также изменила тебе? Нет, Кола, Нина будет возле тебя, даже в самой смерти. Жизнь и честь моя в тебе, и удар, который поразит тебя, уничтожит и меня. Я не расстанусь с тобой.
– Нина, – сказал трибун с сильным и судорожным волнением, – может быть, дело идет буквально о смерти. Оставь того, кто не может более защищать тебя и Ирену.
– Никогда, никогда!
– Ты решилась?
– Да.
– Пусть будет так, – сказал трибун с глубокой грустью в голосе, – приготовься к худшему.
– С тобой не может быть худшего, Кола!
– Обними же меня, мужественная женщина! Твои слова служат упреком моей слабости. Но сестра моя? Ежели я паду, то ты, Нина, не переживешь меня... Мы будем похоронены вместе на развалинах римской свободы. Но натура Ирены слабее. Бедное дитя! Я лишил ее жениха, и теперь...
– Ты прав, пусть Ирена уедет. И в самом деле мы можем скрыть от нее настоящую причину ее отъезда. Перемена места полезнее всего против ее печали и во всяком случае послужит благовидным предлогом для любопытных. Я пойду и приготовлю ее.
– Поди, милая моя; я хочу с минуту побыть один с моими мыслями. Но помни, она должна уехать сегодня. Нам нельзя терять времени.
Когда дверь за Ниной затворилась, трибун вынул письмо и опять медленно прочитал его.
– Итак, панский легат оставил Сиенну, просил эту республику вывести из Рима свои вспомогательные войска, объявил меня еретиком и мятежником; оттуда отправился в Марино и теперь совещается с баронами. Как? Неужели мои грезы обманули меня? Неужели народ оставит меня и себя в этой опасности? Святые и мученики, тени героев и патриотов, неужели вы оставили навсегда свое древнее жилище? Нет, я возвысился не для того, чтобы погибнуть таким образом, я могу еще их победить и оставить свое имя в наследие Риму, как предостережение притеснителям и пример свободным.
V
ШАТКОСТЬ ЗДАНИЯ
Нина ласково сумела уверить Ирену, что мысль о поездке во Флоренцию имеет поводом нежную заботливость ее брата переменить место, где все напоминало ей об ее огорчениях, и где известность ее помолвки с Адрианом подвергала ее всевозможным неприятностям и затруднениям. Внезапность ее отъезда была объяснена случаем неожиданного посольства во Флоренцию (для займа оружия и денег), который давал ей возможность иметь безопасный и почетный конвой. Пассивно покорилась она тому, в чем сама видела облегчение. Было условлено, что она некоторое время будет гостить у одной родственницы Нины, настоятельницы одного из богатейших флорентийских монастырей. Мысль о монастырском уединении была приятна для ее истерзанного сердца и утомленной души.
Не зная о грозящей Риенцо опасности, она, однако же, с глубокой грустью и мрачными предчувствиями отвечала на его объятия и прощальное благословение. И оставшись наконец одна в носилках за воротами Рима, она раскаивалась в отъезде, которому опасность придала вид бегства.
Оставим Ирену в ее носилках, над которыми сгущались вечерние сумерки, и возвратимся к более бурным действующим лицам драмы. Торговцы и ремесленники Рима, в это время и особенно в продолжение популярного правления Риенцо, имели еженедельные сходки в каждом из тринадцати кварталов города. На самых демократических из этих сходок Чекко дель Веккио был оракулом и вождем. В собрании, где председательствовал кузнец, прежде чем разразился гром, послышался ропот.
– Итак, – вскричал Луиджи, красивый мясник, – говорят, что ему нужно было наложить на нас новую подать и что по этой причине он распустил сегодня совет, потому что советники, добрые люди, были честны и имели сострадание к народу. Стыдно и грешно, что казна пуста.
– Я говорил ему, – сказал кузнец, – чтобы он остерегался налагать подать на народ. Этого не хотят бедные люди. Но он не слушается моего совета и потому должен испытать последствия этого. Если лошадь вырывается из одной руки, то недоуздок остается в другой.
– Слушаться твоею совета, Чекко? Он теперь слишком зазнался для этого. Он сделался горд, как папа.
– При всем этом он великий человек, – сказал один из присутствующих. – Он дал нам законы, он освободил Кампанью от разбойников, наполнил улицы купцами и лавки товарами, победил самых смелых вельмож и храбрейших солдат Италии.
– И теперь ему нужно облагать народ податью – вот вся благодарность, которую мы получили за то, что помогли ему, – сказал ворчливый Чекко. – Чем был бы он без нас? Что мы сделали, то можем и уничтожить.
– Но, – продолжал адвокат, видя для себя поддержку в других, – он налагает подать для нашей свободы.
– Кто же нападает на нее теперь? – спросил мясник.
– А бароны. Они собирают каждый день новую силу в Марино.
– Марино не Рим, – сказал Луиджи, мясник, – пусть они придут к нашим воротам опять, мы знаем как принять их; если трибун великий человек, то зачем он не дает нам мира? Все мы хотим теперь спокойствия.
– Братцы, – сказал Чекко, – безумство состояло в том, что он не отрубил головы баронам, когда они попались в его западню, то же говорит и мессер Барончелли (о, Барончелли честный человек и не любит полумер). Не сделать это значило некоторым образом изменить народу. Если бы не эта ошибка, то мы не потеряли бы такое множество дюжих молодцов у ворот св. Лаврентия.
– Правда, правда. Это срам: говорят, бароны подкупили.
– А эти бедные синьоры Колонна, – сказал другой, – юноша и мужчина, которые, за исключением Кастелло, были лучше всех в этой фамилии, признаюсь, я пожалел о них.