– Ах, дорогая синьора, – сказала служанка, – и если бы вы были – да вы и будете непременно, рано или поздно, – большой синьорой, то с каким достоинством вы носили бы ваши почести! Santa Cecilia при синьоре Нине ни на одну римскую даму никто бы не смотрел!
– Не правда ли, мы показали бы им, что значит великолепие? – отвечала Нина. – О, какие мы задавали бы праздники! Видела ты с галереи праздники, данные на прошлой неделе синьорой Джулией Савелли?
– Да, синьора; и когда вы ходили по зале в своем наряде из серебряной парчи, усеянной жемчугом, то по галерее пробегал такой говор; все кричали, что Савелли принимает у себя ангела.
– Тс! Лючия, не льсти, девочка.
– Это чистая правда, синьора. Ну да это был действительно праздник, не правда ли? Какое великолепие! Пятьдесят слуг в красном сукне и золоте! Музыка играла все время. Менестрели были приглашены из Бергамо. Разве этот праздник вам не понравился? О, я ручаюсь, много сладких речей вам наговорили в тот день!
– Нет, там недоставало одного голоса, и этим вся музыка была испорчена. Но, милая, если бы я была на месте синьоры Джулии, то я не довольствовалась бы таким бедным праздником.
– Как, бедным! Все нобили говорят, что он перещеголял великолепнейший свадебный праздник Колонны. Мало того, один сидевший рядом со мной неаполитанец, который служил у королевы Иоанны во время ее свадьбы, говорил, что такого не было даже в Неаполе.
– Может быть. Я не имею никакого понятия о Неаполе; но знаю, чем был бы мой двор, если бы я была тем, чем никогда не могу быть, а не тем, что я теперь. Посуда для банкета была бы у меня из золота, кубки до самых краев усыпаны были бы дорогими камнями, ни одного дюйма грубых плит пола не было бы видно, все было бы покрыто золотой парчой. Фонтаны в саду брызгали бы благовониями востока; мои пажи не были бы неотесанные ребята, краснеющие за свою неловкость, а прекрасные мальчики моложе двенадцати лет, взятые из лучших дворцов Рима, а что касается музыки, ах, Лючия! Каждый музыкант имел бы на голове венок и стоил бы его; а кто играл бы лучше всех, тот для поощрения остальных получал бы награду, розу из моих рук. А заметила ты платье синьоры Джулии? Какие цвета! Они затмили бы солнце в полдень! Желтый, голубой, оранжевый и пурпурный! Боже мой! Глаза мои потом болели целый следующий день!
– Конечно, синьора Джулия не имеет вашего искусства подбирать один цвет к другому, – сказала, поддакивая, служанке.
– А какая мина! Вовсе нет царственного величия! Она двигалась по зале, путаясь почти каждую минуту в своем шлейфе; да еще сказала с глупым смехом: «Эти праздничные платья только одна беспокойная роскошь». Правда. Потому что для знатных не должно быть праздничных платьев. Для себя, а не для других я одевалась бы. Каждый день у меня было бы новое платье, лучше прежнего; каждый день был бы у меня праздником!
– Мне кажется, – сказала Лючия, – что синьор Джованни Орсини очень ухаживал за синьорой.
– Он! Медведь!
– Медведь, может быть! Но у него дорогая шкура. Богатства его несметны.
– И дурак, не умеет их тратить.
– А это молодой синьор Адриан ди Кастелло говорил с вами у самых колонн, где играла музыка?
– Может быть, не помню.
– Однако же, я слышала, что немногие дамы забывают, когда за ними ухаживает синьор Адриан ди Кастелло.
– Там был только один человек, который, по-моему, стоит того, чтобы о нем вспомнить, – отвечала Нина, не заметив намека хитрой служанки.
– Кто же это? – спросила Лючия.
– Старый ученый из Авиньона.
– Как! Этот, с седой бородой? Ах, синьора!
– Да, – сказала Нина серьезно и грустно, – когда он говорил, все исчезало из моих глаз, потому что он говорил мне о нем!
При этих словах синьора глубоко вздохнула, и слезы подступили к ее глазам.
Служанка подняла презрительно губу, и ее глаза выразили изумление; но она не посмела возразить.
– Открой решетку, – сказала Нина после паузы, – и дай мне вон ту бумагу. Не эту, а стихи, которые мне присланы вчера. Как, ты итальянка, а не можешь инстинктом угадать, что я говорю о стихах Петрарки!
Нина села у открытого окна, через которое прокрадывались яркие и нежные лунные лучи. Лампа стояла возле нее и, прикрыв свои глаза, как будто для того, чтобы защитить себя от ее света, а на самом деле для того, чтобы спрятать свое лицо от взглядов Лючии, молодая синьора, казалось, углубилась в чтение одного их тех нежных сонетов, которые в то время кружили головы и воспламеняли сердца в Италии[10].
Родившись в одной обедневшей семье, которая, хотя и гордилась своим происхождением от консульского поколения Рима, но в это время едва удерживала место между низшим дворянством, Нина ди Разелли была балованным ребенком – идолом и тираном своих родителей. Энергичный и своенравный характер ее был причиной, что она управляла там, где должна была бы повиноваться; и так как всегда природные наклонности могут преодолеть установившийся обычай, то она, несмотря на то, что родилась в стране, где молодые и незамужние женщины обыкновенно стеснены и связаны в своих поступках, присвоила, а через то и приобрела привилегию независимости. Правда, она имела больше образованности и ума, чем их обыкновенно выпадало на долю женщин того времени; и довольно для того, чтобы в глазах своих родителей быть чудом. Она обладала также тем, что они ценили еще больше – необыкновенной красотой, и – чего они боялись – неукротимой гордостью, которая, однако же, соединялась с тысячью нежных и привлекательных качеств и даже, казалось, исчезала там, где она любила. В одно и то же время тщеславная и великодушная, решительная и страстная, она в самом тщеславии своем обладала каким-то великолепием, в причудливости – идеальностью: ее недостатки составляли часть ее блистательных качеств; без них она бы казалась меньше женщиной. Зная ее, вы бы судили обо всех женщинах не иначе, как принимая ее за образец. Рядом с ней более нежные качества казались не очаровательнее, а пошлее. Она не имела честолюбия низшего сорта, она упорно отказалась от многих партий, на которые дочь Разелли почти не могла надеяться. Необразованные умы и дикое могущество римских патрициев казались ее воображению, преданному мечтам и поэзии высокого звания, чем-то варварским и возмутительным, внушающим в одно и то же время ужас и презрение к ним.
Поэтому она миновала свой двадцатый год, не выйдя еще замуж, но не без любви, о которой мечтала. Сами недостатки ее характера возвысили тот идеал любви, который она себе составила. Ей нужно было существо, вокруг которого могли бы соединиться все ее наиболее тщеславные качества: она чувствовала, что любовь ее должна была переходить в обожание; ей нужен был необыкновенный идол, пред которым бы склонился ее твердый и повелительный дух. Не похожая на женщин более кротких, которые любят выполнять мимолетные капризы нежного господства над мужчиной, она должна была перестать повелевать там, где любила, и тотчас же перейти от гордости к преданности. Качества, которые могли привлечь ее, были так редки, ее гордость так настоятельно требовала, чтобы они были выше ее собственных, хотя того же рода, что ее любовь возвысила свой идеал в степень какого-то божества. Привыкнув презирать, она чувствовала всю роскошь благоговения! И если бы судьба соединила ее с человеком, которого она любила бы таким образом, то натура ее могла бы возвыситься натурой своего образца. Что касается ее красоты... Читатель, если ты когда-нибудь будешь в Риме, то увидишь в Капитолии изображение Кумской Сивиллы, о котором не может дать даже слабое понятие ни одна из многочисленных ее копий. В мрачной красоте этих глаз есть что-то странное и неземное. Прошу тебя, не смешивай этой Сивиллы с какой-нибудь другой, потому что в римских галереях множество Сивилл[11]. Та, о которой я говорю, смугла, и лицо ее имеет восточный тип; платье и тюрбан при всей своей пышности меркнут пред густым, но прозрачным румянцем ее розовых щек; волосы ее были бы черны, если бы не имели того золотого блеска, который смягчает их цвет и дает ему оттенок, встречаемый только на юге, да и то чрезвычайно редко; черты, хотя не греческие, но безукоризненные, рот, лоб, окончательно сформировавшийся в изящный контур, – все человечно и сладострастно; выражение, вид представляют нечто более возвышенное; формы, может быть, слишком полны для совершенства красоты, для пропорций скульптуры, для изящества афинских моделей, но этот роскошный недостаток имеет свое величие. Смотрите подольше на картину: она чарует, она приковывает глаз. Когда вы глядите на нее, вы вызываете время за пять столетий назад. Пред вами живой портрет Нины ди Разелли.