Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Я еще больше пролью! Проси у меня, что угодно. Но если не хочешь, чтобы я у тебя в доме умерла, дай скорее хлеба!

Она не пошла в гостевую комнату, осталась в той, где жили хозяева, а теперь в одиночестве лежала Шынар.

Науша принесла хлеба, еще горячего, и Улпан, словно приехала из краев, где голодают, принялась уплетать его, макая в посоленное сливочное масло. Масло подтаивало, и круглый подбородок у нее блестел. Сидя на кошме, боком к постели Шынар, Улпан ела с непривычной для нее жадностью и блаженно урчала, когда на зуб попадались крошки березовых углей, прилипших к хлебной корке. Казалось даже, не хлеб ей нужен, а уголь, соль, которая пропитала масло. Она собирала в ладонь попавшие на дастархан угольные крошки, бросала в рот: «М-м-м-м-м-м…»

– Ты с такой жадностью ешь хлеб… Родишь не одного… – родишь двух сыновей! – засмеялась Шынар.

– Я боялась… Как бы дочка белой верблюдицы, твой подарок, не родила раньше меня! Ей уже три года, начинает, сукина дочь, крутить хвостом. Шынар, а чего тебе хотелось, когда ждала?..

– Да ничего, глупость…

– Нет, скажи!

– Ну, мне хотелось, все время, пожевать волосы с загривка верблюда – буры.

– Теперь понятно, почему у твоего сына такая большая голова! С котел! Оказывается, он в буру пошел. Дай-ка мне твое полотенце. Жарко…

– За тобой висит чистое. Возьми сама.

– Нет, я и рукой не хочу шевельнуть. Кинь…

Шынар еще не вставала – акушерка не разрешила, велела неделю лежать. Голову она перевязала сатиновым желтым платком. Улпан смотрела на нее, и что-то новое замечала в знакомом, в близком лице. Покой… Сознание, что на всей земле нет другой женщины, у которой исполнились бы все мечты, сбылись все надежды. Она еще красивее стала, эта Шынар! Но ничего, недалек тот день, когда ее, Улпан, ждет то же самое.

Малыш спал и самодовольно посапывал во сне, как будто это он сам, по своей воле, настежь распахнул дверь и ворвался в беспокойный мир, который, правда, пока ограничивался мягкой постелью и материнской грудью, налитой молоком. Шынар хвалила сына – что его и будить не надо, грудь он берет и во сне.

– Киндик-шеше у бедняги большая обжора, – добавила она. – Думаю, он пойдет в нее.

А киндик-шеше, доедая печеный хлеб, возмутилась:

– Лежала бы спокойно! Куска хлеба жалко?

– Не жалко, но я боюсь, – в неурожайный год ты быстренько умнешь запас целого аула.

Две девушки – Гаухар и Бикен, те самые, что когда-то так слаженно пели на алты-бакане, жили в доме Мусрепа с того дня, как Шынар родила. Без их помощи не управиться бы с обслуживанием многочисленных гостей, поток которых не иссякал. Вот и сейчас они приготовили чай и зашли позвать Улпан, но в дверях раздался голос Есенея:

– Эта лачуга и есть жилье Мусрепа? Хвастун! Говорил – не у всякого хана есть такой дворец!

– Конечно, нет у хана такого! – откликнулась Улпан. – Иди сюда, к нам, сюда!

Когда она уехала, Есенею показалось, Улпан с собой увезла все их счастье, не оставив ему его доли. Он чувствовал себя хорошо, а Шынар уже три дня как родила, и дольше нельзя тянуть с поздравлениями. Есеней не усидел дома – и вот, склонив высокую голову, вошел в приземистый дом Мусрепа.

Такой дом назывался хоржуном, он и в самом деле был двусторонний. Прихожая, в которой помещалась и кухня, разделяла две противоположные комнаты, и Есеней, войдя, должен был постоять немного, чтобы глаза привыкли к полумраку, единственное окно было затянуто пушистым слоем инея.

– Сюда… – снова позвала Улпан.

Еще больше согнувшись, Есеней миновал узкий проход. Первым делом – поверх одеяла Шынар – он бросил дорогой халат. Выпрямиться он не мог, иначе головой ударился бы о потолок.

– Халат твой, Шынаржан… Ты показала бы мне ребенка. Кажется, Акнар становится скупой? До сих пор не подарила хотя бы клочка тряпки, чтобы исполнить наш обычай?

– Есеней! Я выношу из этого дома золу, таскаю дрова, делаю всю черную работу. А мне до сих пор гроша не заплатили! Твоя любовница валяется в постели, ленится рукой шевельнуть!

С приходом Есенея Шынар хотела поднять голову, сесть, но он не разрешил:

– Лежи, айналайн… Как доктор сказал…

– Вот-вот! – продолжала Улпан. – А за все мои труды меня кое-как кормят. Сами-то в рот такой хлеб не берут!

– Бий-ага… – принялась оправдываться Шынар. – Сама требовала хлеба, запачканного золой. Наелась, и хочет затеять ссору. А ленивая – сама даже за полотенцем руку не протянула.

– Я, я перерезала пуповину ее сыну, и мне за это ничего не подарили!

Есеней возразил:

– А ты же сама рассказывала, какой щедрый человек Мусреп – не жалеет ни скота своего, ни другого добра.

– Он такой, но жена-скупердяйка верховодит в доме.

– Е-гей!.. Я еще одну такую знаю, тоже верховодит. Ей я тоже хочу пожелать удачи. А сам я только рад освободиться от богатства, от щедрости, от скупости. Зря не скажут: хорошая женщина и плохого мужа сделает человеком.

– Опять хвалишь свою Шынар? Она же окончательно испортится, она и так весь дом заполонила своей важностью…

Есеней уселся и наконец-то мог выпрямиться.

– А где сам мырза? – спросил он.

– Вот эта баба, его жена, говорит – уехал в село, сахару купить и чаю. Говорит, давно поехал, скоро будет.

– Что же, ему запасов и на три дня не хватило?

– Может, что и осталось? Чай звали пить – пойдем?

Есеней и Улпан глотка не успели сделать из пиал, которые наполнила Бикен, сидевшая у самовара, а передала Гаухар. В комнату ввалились акыны, певцы, домбристы, приехали поздравить Мусрепа с рождением сына.

– Мусреп!..

Нам сказали вчера, и вот мы здесь,
вознести хвалу и воздать тебе честь.
Десять дней и ночей будет длиться той!
Твою радость мы разделим с тобой!

А молодой акын по имени Мустафа, заметив Бикен и Гаухар, запел, приветствуя их:

– Есть две девушки у сибанов,
Их зовут Гаухар, Бикен…
Если рядом они, соловья не надо!
Своей песней джигитов берут они в плен.
Будет длиться той десять дней и ночей,
Не умолкнет песен звонкий ручей…

Мустафа явно собирался втянуть девушек в словесное состязание и стал бы настаивать, видя, что они не откликаются. Но человек постарше обратился к Есенею:

– Ассалаумагалейкум, Есеней-ага, – громко сказал он, чтобы и его товарищи обратили внимание на почетного гостя и не слишком бы вольничали.

– Проходите… – Есеней чуть подвинулся, освобождая место. – В доме хана и в доме бедняка – вы всегда желанные гости…

Еще бы… К Мусрепу пришли люди известные, акыны, певцы и жырау – исполнители народных сказаний и дастанов. Был среди них акын Шарке. Был слепой акын Тогжан. Нияз-серэ, акын Сапаргали. И с ними – трое молодых, им еще предстояло создать себе имя. И старые, и молодые – все они поклонялись знаменитейшему из знаменитых, славнейшему из славных Сегиз-серэ. Сородичи ему приписывали «Козы-Корпеш и Баян-Сулу», «Кыз-Жибек», «Ер-Таргын» – вечные дастаны, в которых казахи узнавали себя, свою боль и свою радость, с которыми проходила вся их жизнь, с малых лет и до глубокой старости. Сам ли Сегиз-серэ[59] их сочинил, или дастаны подвергались его обработке при долголетнем исполнении. Но уж никакого сомнения в том, что именно ему принадлежат песни «Каргаш», «Гаухар-тас», «Айкен-ай», из тех песен, которые тоже сопровождают человека на протяжении всех его дней.

Эти песни не забывались, хотя появлялись и новые – песни Биржан-сала, Палуан-Шолака, Ахана-серэ – и их пели по всей степи, от Оренбурга до Омска. И уже нельзя было, как прежде, начинать с двух постоянных строк, которые сами по себе ничего не значили, а были лишь отвлеченным обращением к милой – о, калкам-шрак!.. И только в последующем двустишии возникало то, ради чего песня стала песней. Так теперь уже никто и не сочинял, а начало новому направлению положил Сегиз-серэ из племени кереев.

вернуться

59

Серэ, а также сал – поэты и композиторы, которые сами были исполнителями своих песен.

47
{"b":"517","o":1}