Литмир - Электронная Библиотека

Сложным сплавом удивления, недоумения, некоторой растерянности, предчувствия чего-то очень важного он констатировал свое отношение к Афанасьевой как к объекту исследования. Интуитивно он чувствовал, что столкнулся на этот раз с явлением неординарным, таким громадным, что масштабы его явно выходили за масштабы известных явлений. Конечно, интуиция – дело хорошее, но на одну интуицию Баринов, разумеется, не полагался. Опыт профессионального экспериментатора подводил к мысли о том, что судьба дала ему шанс узнать нечто такое, с чем мало что может сравниться в его науке. Да что там, в науке, могут открыться такие грани сущности человека, его естества, которые окажут влияние на жизнь каждого, без исключения.

Да, конечно, теория не была его коньком, он это усвоил со времен студенчества, когда умудрялся не только учиться, но и работать в настоящих лабораториях, причем сразу в двух – в институтской, на кафедре общей физиологии, и в некой «хитрой», занимавшей целый особняк на Большой Дорогомиловской, неподалеку от Смоленской площади. И там, и там он работал на полставки лаборанта, но если в институте получал зарплату официально, через кассу, то на Большой Дорогомиловской деньги в конверте каждое первое число ему вручал руководитель лаборатории Иванов-Барковский, причем расписываться нигде не надо было. Баринов сильно подозревал, что Кирилл Витольдович просто-напросто платит ему из собственного кармана, но по этому поводу не комплексовался, полагая в юношеском максимализме, что академик от такой малости не обеднеет. А сорок рублей разбегались за неделю-полторы, и все, практически, шли букинистам и книжным «жучкам» на Кузнецком мосту, или же «Дому книги» на улице Кирова, где у Баринова были «прикормлены» две молоденькие продавщицы.

Баринов уже тогда прекрасно понимал, как ему необыкновенно повезло. Если в институте и на кафедре он постигал науку официальную, жестко регламентированную, строго разграниченную на теорию и практику, с четко очерченными границами и рамками, и не допускающую даже намека на попытку сомнения в самих своих основах, то на Дорогомиловской было наоборот. Если на кафедре добытые факты любовно укладывались в прокрустово ложе теории, то на Дорогомиловской теорию пробовали на прочность добытыми фактами. И если теория вдруг не выдерживала их тяжести и весомости, если прогибалась или даже рвалась, то не горевали, а строили новую. Впрочем, это строительство не афишировалось ни статьями в научных журналах, ни докладами на конференциях, ни в приватных разговорах. (К слову, за время работы там Баринов ни разу не слышал от сотрудников даже упоминания о готовящихся кандидатских или докторских диссертациях.) Такое условие в достаточно жесткой форме сразу же, в первый день поставил перед Бариновым сам Иванов-Барковский. Поначалу Баринов удивлялся, от того разговора у него даже несколько дней держался неприятный осадок «тайн мадридского двора», но по прошествии месяца он и сам бы не решился на вольные беседы с посторонними. Между прочим, тогда, при разговоре, он нахально и даже с вызовом спросил у Барковского: «Может, мне где-нибудь расписаться, что, мол, обязуюсь не разглашать, и об уголовной ответственности предупрежден?» На что тот ухмыльнулся в усы и сказал с какой-то странной, пугающей интонацией: «Мы, товарищ Баринов, привыкли устанавливать степень доверия к сотрудникам не по количеству подписанных ими бумажек об ответственности. Мы сами устанавливаем степень ответственности наших сотрудников. И степень доверия им тоже устанавливаем сами, без ненужных формальностей». Слова, а особенно интонация, долго помнились. Потом как-то затушевались, заретушировались последующей захватывающей работой. (Его определили ассистировать в исследованиях «парадоксального сна», в их группе пытались вычленить набор биоритмов, наиболее полно и исчерпывающе характеризующих эту фазу.) Вспомнились своим страшноватым смыслом только спустя два года.

…Слякотным октябрьским вечером шестьдесят седьмого он спешил в лабораторию. В подворотне на подходе его перехватил Николай Банник, руководитель группы и фактический заместитель Барковского.

– Все, парень, финита, – сказал он. – Отработались. У шефа обширный инсульт, он сейчас у Склифа, на всем принудительном. Ты медик, тебе все понятно, не так ли?.. Личные вещи у тебя в лаборатории есть?

– Н-нет, – растерянно ответил Баринов, кутаясь от подворотного сквозняка в тоненький плащик. – Ну, чашка там, ложка… Полбанки кофе растворимого, сахар… Все.

– А дневники, записи какие-нибудь?

– Да нет, только лабораторные – дневники опытов и журнал наблюдений… А своих записей я не веду.

– Ага, понятно… Словом, дуй «нах хауз», а через четыре дня, в воскресенье, ровно в четырнадцать ноль-ноль жду тебя в лаборатории. Запомнил? В воскресенье, в два часа. Будь здоров, не кашляй! – он мягко, но сильно развернул Баринова за плечи на сто восемьдесят градусов и подтолкнул в спину. – Не дрейфь, старик, все там будем.

Воскресный визит в лабораторию оказался последним, и он поразил Баринова даже сильнее, чем скоропостижная смерть шефа, человека, что ни говори, возраста преклонного.

Во-первых, лаборатории уже не было. То есть, помещение-то оставалось там же и тем же, но оно сделалось вдруг совершенно пустым – ни аппаратуры, ни кабинок для сна, ни даже мебели не было и в помине. Пустые комнаты, пустые коридоры… Во-вторых, всюду успели сделать ремонт: стены и потолки побелены, линолеум блистал девственной новизной и удушливо вонял химией, оконные рамы и двери только-только не брались краской…

Лишь в кабинете Иванова-Барковского, бывшем его кабинете, тоже отремонтированном, сиротливо приютился в углу старый защитного цвета сейф, да посредине мастодонтом громоздился покрытый зеленым сукном письменный стол еще нэповских, а то и дореволюционных времен. Не стало старинных черной кожи кресел, громадных, до потолка, застекленных книжных шкафов. Кресла заменили три современных стула с полумягкими сиденьями и слегка гнутыми ножками, совершенно новые, прямиком из магазина или сразу с фабрики. Даже в полупустом кабинете они казались нелепыми и неуместными. Этот контраст тоже запомнился, и его ощущение какое-то время присутствовало в Баринове, добавляя лишний душевный дискомфорт и усиливая тягостное недоумение происходящим. Как после наждака по пальцам…

Вахтера не было, на входе его никто не встретил. Он беспрепятственно прошел через всю лабораторию, поднялся на второй этаж и везде видел стерильную чистоту готовой к приему сотрудников конторы – то ли домоуправления, то ли строительно-монтажного треста, то ли главка средней руки…

Поражала скорость ремонта и полное отсутствие при этом традиционных следов маляров-штукатуров – емкостей с засохшим раствором, пустых банок из-под краски, обрезков линолеума или другого строительно-ремонтного мусора.

Так, озираясь по сторонам, заглядывая в комнаты через настежь распахнутые двери, он дошел до бывшего кабинета шефа. Здесь из-за неплотно прикрытой двери на него пахнуло табачным дымом. Это тоже показалось диким – шеф табачком не баловался и для сотрудников ввел жесткое, зимой даже жестокое правило: курить только в дворовой беседке.

Баринов заглянул в узкую щель. Банник стоял у окна и наверняка наблюдал, как тот входил в лабораторию. Баринов нарочито громко откашлялся и потянул на себя массивную дверь.

– Можно, Николай Осипович?

Привычный и знакомый Банник выглядел тоже как-то и непривычно, и незнакомо. Что-то в его манере держаться, разговаривать, смотреть на собеседника вызывало настороженность и желание соблюсти дистанцию.

Они и раньше не были запанибрата, отношения сложились вполне нормальные – как еще могли общаться студент-лаборант и его непосредственный начальник: старший научный сотрудник, руководитель темы, кандидат наук… В другом месте разницей в возрасте можно было бы и пренебречь – лет пять-шесть, не больше, но только не здесь. И все же, то были отношения коллег – старшего и младшего, начальника и подчиненного, но – коллег. А сейчас… Создавалось впечатление, что Банник внезапно оказался вообще не в той плоскости, в которой некогда пребывал вместе с Бариновым и всеми остальными, сейчас он казался «над» или «вне» того мира, в котором они продолжали обитать. Отстраненность и отчужденность сквозили во всем – как он поздоровался, как пригласил сесть, как выдержал паузу перед разговором, как предложил сигарету… Даже курево у него оказалось не из этой жизни. Таких сигарет Баринов и не видел, только слышал о них или читал: твердая коробочка с желтым верблюдом и надписью буквами экзотической формы – «Camel». А ведь раньше курил «Яву» в мягких пачках, правда, именно «явовскую», не «дукатовскую», тогда как Баринов смолил болгарскую «Шипку» или «Солнце», а если повезет, «Дерби».

17
{"b":"515911","o":1}