— У нас один в улице бросил пить, как цена на водку поднялась. «Все!» — говорит. Так и не пьет.
— А! Какая цена на нее ни будь, все хватают…
— За любую цену возьмут. Нас, дураков, еще угол непочатый…
— А есть, кто по здоровью не пьет…
— Есть чудаки…
— Это со мной случай был… Мы с училища летели, с Алма-Аты. Летим три курсанта… А там у них был пленум ЦК, ихней там компартии. Ну, летим втроем. Две бутылки коньяку тогда взяли да красного. Ребята впереди двое сели, а я сзади. А рядом со мной мужик у окошка. В костюме. Ну, взлетели… Я стюардессу — раз: «Тащи четыре стакана». А он тут сидит у окошка. Ну, я разливаю своим и ему: «Давай, мужик!» — «Нет, — говорит, — я не пью. Желудок, — говорит, — не позволяет…» — «Да брось ты, — говорю, чем заболел, тем и вылечишься». — «Нет», — говорит… И все… Ну, мы выпили, летим. А видимость так хорошая. Он все в окно глядит: «Ах, сколько земли пропадает…» — «Да брось ты, — говорю, — мужик! В союзе земли много…» — «Нет, — говорит, — это моя стихия». — «Ну, — говорю, — у меня другая стихия». Наливаю опять. «Ты лучше выпей». А он все: «Сколько земли пропадает».
— «Да брось ты, — говорю, — расстраиваться, мужик…» Я уж тут по плечу его хлопаю… «Давай выпьем!» Нет и все… Ну, тут мы уже обе их раздавили и красное… Ладно. Прилетаем в Москву. Гляжу, ему — особый трап. Он шляпу надел и в «Чайку»… У меня глаза на лоб полезли… Спрашиваю стюардессу: «Кто это мужик летел?» — «А, - говорит, — это министр сельского хозяйства всего союза». А я его по плечу…
— Это он, может, в самолете не пьет. А так-то дома, под икорку…
— А чего? Я тоже без закуски не пью…
— Налью тебе стакан, пить не будешь?
— Не буду.
— Ну, это ты скажи тому, кто не знает Фому, а я — дядя ему.
июль 1971
Стрелковый тир — ветхая деревянная избушка. Настолько ветхая, что кажется, будто из нее во все стороны должны вылетать пули.
На краской тряпке чуть вылинявший лозунг: «Наша цель — коммунизм!» Двусмысленность этого сочетания никто в городе не замечает.
Должность заведующего в этом тире — синекура.
Местный военком отдал ее спившемуся фронтовику, Герою Советского Союза. О его геройстве, впрочем, вспоминают лишь два раза в году — в День армии и в День Победы над немцами… А так за хромоту свою, привезенную вместе со звездой, он именуется Вася Дыль-дыль (дыляет, припадает на ногу).
Вокруг тира всегда вьются мальчишки и крутятся пьяницы. У Васи за прилавком можно спокойно выпить, у него есть стаканы…
А звездочку свою он никогда не снимает с потасканного черного пиджака, и она перекочует в конце концов, слегка видоизменившись, на его оцинкованное надгробие (за счет военкомата).
Ах, куда, куда ушло то времечко, когда Вася только что вернулся в родной город — со своей хромотой, со своей золотой звездой, с крашеной блондинкой женой — бывшей ППЖ начальника дивизии, — победитель Германии, оккупант с десятью чемоданами награбленного добра.
Сорокалитровый жбан протиснулся сквозь лазею в заводском заборе, и рука с татуировкой (сердце, пронзенное стрелою, и надпись «За измену!») дотащила его до автобусной остановки… Там за него взялись сразу четыре руки, он взлетел и грохнулся на подножку, бывшее содержимое цистерны булькнуло Жбан закачался и затрясся мелкой дрожью — автобус покатил по булыжнику.
Его швыряло и раскачивало — виражи и остановки, пока наконец рука «за измену» не подхватила его опять, и на этот раз он стукнулся дном об асфальт. Его снова поволокли, и он оставлял след на тротуаре…
Скрипнула дверь, и жбан, перевалившись через деревянный порожек, оказался в просторном сарае подле мотоцикла, загаженного курами. Здесь его на некоторое время оставили в покое.
Но вот дверь слова скрипнула. Рука «за измену» отстегнула крышку, и внутрь жбана с бульканьем погрузилась эмалированная кружка
Она погружалась четыре раза подряд, а на краю стоял в это время алюминиевый бидончик с привязанной крышечкой…
Зашелестели рубли, звякнула мелочь…
Рука «за измену» лишь наложила крышку — не заперла…
Скрип двери, и на краю примостилась стеклянная четверть…
Погружалась кружка, шелестели рубли, булькала жидкость…
И пошли, пошли все эти бидончики, скляночки, баночки, бутылочки…
Рука «за измену» уходила теперь внутрь почти по локоть…
Но когда кружка нырнула в жбан первый раз, в ответ слабому бульканью в сарае раздался сатанинский хохот — это раскудахталась черная курица, она только что подарила миру яйцо…
А таких жбанов только в тот, первый, день через дырку в заборе прошло целых семь штук…
Тут попадались и совсем чистые листы и такие, на которых все было перечеркнуто… Я до сих пор не понимаю — случайный или произвольный порядок царил в папке, когда она мне досталась. Кое-что говорит в пользу того предположения, а кое-что в пользу иного…
И вот пошли, начались мои вечера, когда я все это листал, перебирал, перечитывал… Словом, я и сам не заметил, как в руках у меня оказалось перо, и я принялся делать записи. За этими занятиями промелькнула у меня осень (дети заходили, кажется, в сентябре), прошла зима, а вот уже и весна на исходе…
И стал, я тогда же — осенью — вспоминать, стал думать, кому же могла принадлежать эта папка? И сразу же всплыл у меня в памяти незаметный такой человечек, довольно молодой… Бегал тут все с какими-то авоськами… Жил, кажется, прямо подо мною, и щелкала у него по утрам своими копытцами пишущая машинка… Была у него тут жена или что-то вроде жены. Ну, она-то и сейчас тут, а вот он исчез, пропал. То ли сам он от нее сбежал, то ли она его выставила… И машинка давным-давно умолкла…
А потом у нее появился новый, белоглазый с «фиатом». Нет, он не совсем появился, он стал появляться — регулярно по вечерам… Но этот, второй, всякий раз выкатывается отсюда не позже одиннадцати. И, стало быть, дама наша переменила не только сожителя, но и, так сказать, общественное положение.
Меня-то все это абсолютно не занимало, и вовсе я о них не думал, но папка, «Цистерна», приковала к ним мое внимание, вот что заставило меня исчислять подробности…
И вот припоминаю я, как мы ехали однажды с ним, с тем, с первым, в лифте… Минуты две-три стояли в тесной кабине, в противоестественной близости. И был он какой-то обросший и даже обтрепанный, как видно, возвращался из путешествии. Но я тогда не очень на него смотрел, меня больше заинтересовал его рюкзак — весь в ремешках, в пряжках и с какими-то даже металлическими конструкциями…
Теперь-то бы я глядел не на рюкзак…
НА ПАПЕРТИ
— Скоро уж откроют?
— Должно, скоро…
— Уж пошел отец-то Евгений.
— Да ты сядь, посиди…
— Что Клавдя-то в церкву не ходит?
— Хворает. Простыла, да все чишет, все чишет…
— Чишет? Так ведь это надо котовым хвостом.
— Хвостом?
— Бывало у нас как кто чихнет, бабушка сейчас спросит: «Кот-то дома ли?» Вот сюды прям в нос хвостом сует, да и приговаривает: чихота, чихота, иди на кота… С кота-то на дьякона, а с дьякона на всякого… И проходило.
— Вот ведь и хвораешь и все, а помирать-то не хочется.
— Кому охота?
— Да уж мне-то вон пора. Пожила.
— Вот тут бы в ограде и лечь. У меня отец тут, мать. Муж сорок второй год лежит… Уж я рядом-то лягу, хоть тут с ним поссорюсь… Ох, наподдам ему, ох, наподдам!..
— Да будет тебе!
— Чего говоришь-то?
— Уж он и затылок, поди, протер, лежавши…
— Чего, скажу, рано ушел? Не ходи рано! У тебя уж вон и кости сгнили, а я по сею пору тут маюсь… Наподдам!
— Чего ты выдумала? Чего выдумала? И в мыслях этого не держи!
— Нет, пока еще держу.
— Да… Хорошо, как сразу умрешь, в одночасье. А то вон как моя-то соседка… Хуже нет. Заболела раком, четыре с половиной года мучилась. И сестру замучила. Сестра-то раньше ее умерла. Тридцать восемь лет…