Участковый сказал кратко, что нарушителям от резиновых дубинок не поздоровится, и на всех милицейских лицах выразилось нетерпение получить скорее в руки дубинку для искоренения правонарушителей. Еще он добавил, чтоб колхозники не валили все безобразия, творящиеся в районе, на «тунеядцев», они и сами хороши, а вот в вашей деревне есть «тунеядец» Амальрик, так за ним пока ничего плохого не замечено, правда, он пытался однажды украсть дрова, но это дело простительное. Последним выступил председатель, он сетовал, что в Гурьевке так матерятся, даже девочки шестнадцатилетние, что ему сюда и приезжать не хочется. Далее была выбрана народная дружина с Шаповаловым во главе, и на этом собрание закончилось.
Интересно, что почти все колхозники поняли дело так, что резиновыми дубинками будут наказывать по специальному приговору суда вместо штрафа и заключения или же вдобавок к ним. Одни недовольно говорили, что теперь-де не те времена, чтоб людей дубинками лупить, другие же спокойно возражали: все, мол, идет к старому, раньше был помещик, а теперь председатель колхоза, раньше розгами секли крестьян, а теперь дубинками резиновыми. Но как мне кажется, реакция на резиновые дубинки была все же довольно болезненная, и их введение, учитывая довольно смутные представления нашей милиции о пределах своих полномочий, приведет, я думаю, еще ко многим осложнениям, как, например, в Туле летом 1967 года, когда там из-за удара дубинкой произошло целое столкновение между милицией и рабочими.
В июле в колхозе опять ожидались томичи, и мне стали намекать, что теперь секретарь райкома твердо уже распорядился меня выселить, и в моем доме поселят томичей. Я отвечал, что поселить могут кого угодно, но я сам никуда оттуда не пойду. Томичей там не поселили, но мне пришлось уйти из дома, в котором я прожил год, гораздо раньше, чем я думал.
В деревне появился новый пастух. Со своей женой и двумя детьми он в начале лета приехал неизвестно откуда в Новокривошеино и изъявил желание работать в колхозе. Сначала он недолгое время пас коров в Новокривошеине, а когда понадобился пастух в Гурьевку, его послали сюда. Колхозники втихомолку над ним посмеивались, говоря, что нужно быть окончательно пропащим человеком, чтоб самому пойти в колхоз, что такой человек хуже в тысячу раз «тунеядца», которого все-таки насильно сослали. Наоборот, председателю, которого радовало, что кто-то сам пошел к нему в колхоз, хотелось, чтоб пастух этот был образцово-показательным и служил всем примером. Когда тот жил еще в Новокривошеине, он призвал его к себе в контору и стал дружески пенять: что это вы-де всё с тунеядцами якшаетесь, я вот их за людей не считаю, лучше бы вам завести дружбу с нашими уважаемыми колхозниками. «А что мне ваши колхозники, — ответил новый пастух, — у них один разговор: вот моя свинья, да вот моя корова. У меня коров нет, а с тунеядцами у меня общие интересы: как бы скорее получку получить да напиться». После этого разговора пастуха и отправили к нам в Гурьевку.
Поселить его решили ко мне. Избу внутри побелили, и через день на тракторной тележке перевезли вещи пастуха, меня же никто не трогал и никуда уходить не предлагали. Пастух выпил в честь переезда с трактористом и спросил меня: вот ты здесь давно живешь, а много ли добрых дел ты сделал? Я всю жизнь разговоров о «добрых делах» не терпел и про себя подумал: посмотрим. каких дел ты наделаешь.
Первая же ночь показалась мне адской. Раньше я посыпал везде избу дустом от комаров, теперь же жена пастуха, молодая, но какая-то истощенная и вся как бы вылизанная от волос до ног женщина, сказала, что это для детей вредно, и ночью меня зверски кусали комары. Вдобавок она истопила печь, и я чуть не задохся от жары. Всю ночь пастух ругался с женой. Дети орали. Воняло мочой и грязным бельем. То же было и на второй день. Только мой кот Дима был доволен, потому что ему перепало много рыбы. Пастух пропил все деньги, и семья его питалась только рыбой, которую он ловил в пруду; ее даже не жарили, потому что не было масла, а просто варили в воде и ели с черным хлебом, а для детей я дал сахару и пачку какао, которое мне прислала Гюзель. Вообще же дети эти никаких теплых чувств у меня не вызывали. Оба были мальчики: один годовалый, весь какой-то крошечный и сморщенный, почти все время плакал; второму было три года, но он еще не научился говорить и ходил почему-то все время голый, упорно не давая надеть на себя штаны.
Третьи день и ночь были не лучше; если днем я раньше ложился немного поспать, так как за ночь не высыпался, то теперь больше сидел во дворе, чтоб отдохнуть от крика, и ждал, когда же снова на работу, как раньше ждал возвращения домой. Чтоб писать что-нибудь, не могло быть и речи, все свои бумаги я спрятал, а машинку закрыл и убрал под кровать. Жена пастуха предложила мне почитать две книжки, которые очень хвалила. Одна оказалась романом Горького «Мать». После первых фраз я его читать бросил, настолько вычурным и претенциозным языком в стиле худших декадентстких произведений «конца века» был написан этот первенец «социалистического реализма». Вторая книжка, без начала и конца, была, как я понял, сборником болгарских рассказов, более безыскусственных, но книжка сама настолько пропиталась смешанными запахами детской каши и мочи, страницы ее были настолько липкими и грязными, что ее противно было в руках держать, не то что читать.
На второй же день я решил, что уеду из дома; единственное место, которое мне еще оставалось, — это конюховка. Конюховка, или помещение конюха, была маленькая избушка возле конюшни, где зимой хранились хомуты, дуги и прочая упряжь и овес для коней. Когда-то у избушки были сени, но этой зимой их распилили на дрова, внутри стояла железная печка, было два маленьких оконца, одно против другого, и лавки справа от двери. Электричества проведено не было, а также не было крыши, был только потолок, засыпанный землей. В сухую погоду земля сквозь щели все время сыпалась вниз, а в дождь полились бы потоки грязи. Однако выбора не было; договорившись с бригадиром, я начал собирать свое имущество. Я погрузил на телегу огромный стол с надписями, свою кровать, а также кастрюлю, чайник, сковородку, рукомойник, матрас, одеяло и другие вещи, сверху села маленькая Сонькина дочь с черным котенком в руках, и Лысый потащил мое добро мимо школы и фермы к конюховке. По дороге стояли бабы и удивленно качали головами: сколько Андрей богатства накопил! Действительно, все сразу не вместилось и пришлось грузить еще одну телегу. Едва мы добрались до конюховки, как мой перепуганный кот выскочил из рук у девочки и бросился бежать назад. Я решил, что он побежал к старому дому, потому что коты обычно привыкают к дому, а не к людям. Дорогу он знал хорошо, потому что иногда ходил со мной за молоком на ферму рядом с конюховкой. Однако поздно вечером я услышал поскребыванье в дверь и мяуканье, и мой черный котик вбежал в конюховку и начал обнюхивать новую квартиру.
Я обмахнул грязь со стен, расставил мебель, мой сосед умный старик Разуванов вставил стекла, одна доярка вымыла пол, на дверь я повесил мешок, чтоб комары не лезли сквозь щели, и зажил роскошной жизнью. Меня смущал только дырявый потолок, но до первого дождя я рассчитывал соорудить некое подобие крыши над своей постелью. В конюховке было слишком жарко, но зато уж никто мне не мешал, и я был уверен, что на мое жилище теперь никто не польстится. Рядом была конюшня, и я был теперь по крайней мере спокоен, что мой конь от конюшни никуда не убежит. Тут, правда, Лысого у меня забрали на сенокос, я хотел было взять Серую, но она недавно ожеребилась, а жеребенок не хотел бегать за ней и не уходил от коней. Когда я вез на ней мешок с овсом по одной стороне пруда, на другой заржал ее жеребенок, она не задумываясь бросилась в воду вместе с телегой и хотела плыть, мешок свалился в воду, и насилу мне удалось повернуть ее назад и вытащить мешок. После этого я взял старого Сокола, рассчитывая ездить на нем, пока на сенокосе заняты другие кони. А он, как я его распрягал, так и стоял почти на одном месте.