С моим домом, как я узнал потом, была связана легенда. Когда-то здесь была конюшня одного кулака, началась коллективизация, его раскулачили, конюшню отобрали и решили из нее сделать жилой дом. Тогда кулак проклял всех, кто будет жить в этом доме, сказав, что не будет им счастья. И верно, Любочку, женщину, которая поселилась здесь, бросили ее дети, вдобавок по ночам ее стала посещать нечистая сила. Тогда она бросила этот дом и перебралась в город. Дом пустовал. Предложили было поселиться в нем приехавшей из другой деревни бабке Аксинье, той самой, у которой устроился Лева, но она отказалась. Тогда этот дом отвели для ссыльных, в начале шестидесятых годов жило их здесь более пятнадцати человек. Потом некоторые попали в тюрьму, у других кончился срок и они уехали, третьи ушли в другие деревни или сошлись с местными бабами и перешли жить к ним. За время жизни ссыльных дом обогатился новой историей: один армянин, блатной, поругался с другим ссыльным и пырнул его ножом. Тот, к счастью, выжил, армянину дали всего два года, а за другим так и осталась кличка Резаный. Дальнейшая история Резаного довольно типична для Сибири. Работал он очень плохо, так что его однажды бабы на сенокосе даже граблями побили, но все же работал. И вот, когда ему уже недолго оставалось до конца срока, он вдруг работать в колхозе совсем бросил, удил рыбу, собирал грибы, а иной раз сосед давал ему немного хлеба. Так он и жил, пока однажды совсем не исчез. Скитался где-то в тайге, потом скрывался в Томске. Вскоре после нашего прибытия милиция его поймала, и его должны были судить. Что с ним стало дальше, я не знаю. Кроме мужчин, в доме жили и ссыльные женщины. Особо удивительной с точки зрения местных жителей, была молоденькая семнадцатилетняя сектантка. Она отказывалась работать на советскую власть, говоря: поставьте меня на двор к какому-нибудь хозяину, на него я буду работать, а на коммунистов я работать не буду. Приезжал председатель ее уговаривать, потом милиция ей угрожала. Она твердила одно: с телом моим вы можете сделать, что хотите, но моя душа вам неподвластна. Так прожила она месяц, а потом ее куда-то забрали. В Кривошеине при мне было несколько сектантов, но, как правило, они здесь задерживались до первых выборов. Как только они отказывались голосовать — а они это всегда делали — их ссылали далее на север, вниз по Оби. С еще одной женщиной жившей в этом доме, я сам вскоре познакомился. Ее звали Надя, года два назад она перебралась жить в Новокривошеино, где сошлась с одним ссыльным, из блатных. Ее выслали из Краснодарского края, беременную; месяца через четыре после приезда в Гурьевку она родила. После рождения ребенка она подала прошение об освобождении, но ей было отказано. Неизвестно, как прожила бы она с ребенком, без денег, в одной комнате с озлобленными и пьяными ссыльными, но ее приютила одна местная, Надя Кабанова. Последние две зимы дом пустовал, а летом там поселяли томичей, приезжающих на уборочные работы. В деревне упорно говорили, что там водится нечистая сила: то одна баба видела, как оттуда черт выходил, то тракторист прилег там в жаркий день отдохнуть и чувствует сквозь сон, как его кто-то душит, а подняться не может, насилу вырвался и убежал. Зимой, когда я жил один в доме, я слышал ночью, как кто-то идет вдоль глухой стены, где стояла моя кровать, и звенит цепями. Можно было подумать, что это бродит бывший владелец конюшни, закованный в кандалы. Но может быть все объяснялось и проще: недалеко от дома была кузница, и ветер гремел старым железом.
Глава четырнадцатая
МОЯ РАБОТА. ССЫЛЬНЫЕ
24 июня началась моя работа в колхозе, в восемь утра бригадир зашел к Вере, где я тогда жил, давать мне первый наряд. При первой встрече бригадир произвел на меня приятное впечатление, и хотя оно в дальнейшем несколько раз менялось, первое впечатление в общем было верным. Звали его Петр, или, как он сам говорил, Петро Алексеевич Шаповалов; было ему шестьдесят лет. В деревне рассказывали, что его отец был бандитом во время гражданской войны на Украине, сам Шаповалов на него якобы донес, и отца сослали в Сибирь. А когда после коллективизации на Украине начался голод, то и Петр Шаповалов добровольно поехал вслед за отцом. Коллективизация была самым ярким и жутким из вынесенных им впечатлений. Он вспоминал, как в начале тридцатых годов один маленький мальчик, увидев бегущего по улице украинского села поросенка, закричал: «Дедушка, смотри скорей, какой чудной зверь бежит!» так старик даже заплакал: вот в какое время растут дети — поросенок в диковинку. Иллюстрация к тому времени, когда от голода погибли миллионы крестьян. Рассказывал он, как тысячи людей сажали по доносу, не кормили и почти не давали пить — так они сотнями и гибли в милицейских камерах, до суда дело и не доходило. Едва он обзавелся хозяйством в Гурьевке, как и в Сибири началась коллективизация, больше ехать было некуда. Однако хитрый хохол не растерялся. Сначала он работал в колхозе кузнецом, потом кладовщиком, а после войны его как фронтовика сделали председателем. Колхоз тогда был маленьким — только одна деревня. Время председательствования Шаповалова колхозники вспоминают недобрым словом; один старик говорил, что это «от его лютости» разбежался народ из Гурьевки. Но, я думаю, дело было не в лютости Шаповалова, а в лютости времени, когда во всех колхозах работали задаром, а с приусадебного участка платили огромный налог. И сейчас колхозники с ужасом вспоминают два страшных слова: налог и лесоповал. На зиму колхоз был обязан поставлять всех здоровых мужчин в ближайший леспромхоз на лесоповал. Жили они за колючей проволокой на положении обычных заключенных, за побег получали несколько лет лагерей. Весной их отпускали на работу в колхоз, зато всех незамужних и бездетных женщин сгоняли на лесосплав. Вот Шаповалов и обязан был регулярно поставлять рабочую силу. Ему несколько раз устраивали темную, когда время подходило к зиме, но от лесоповала это не спасало, эту повинность отменили только после смерти Сталина. Когда колхозы укрупнили, Шаповалов остался в Гурьевке бригадиром и, как все говорили, стал помягче. Лет пять назад он вступил в партию, чем очень гордился.
Шаповалов дал мне наряд рыть ямы и ставить пасынки к столбам. Из Новокривошеина в Гурьевку шла электрическая линия, многие столбы покосились и вот-вот грозили упасть, теперь к ним подвезли комели. Надо было врывать их и прикручивать к ним столбы проволокой. Пока, впрочем, проволоки не было. Бригадир привел меня на большое вспаханное поле за деревней, посередине которого тянулась цепочка столбов, дал мне в руки лопату и палочку-измеритель, рыть надо было на глубину полутора метров. Почва была исключительно твердая: на глубине полуметра начиналась плотная глина, которую нужно было долбить лопатой; вдобавок у меня не было сноровки и умения. Стояла нестерпимая жара, жалили комары, в яме было прохладнее, зато и комаров было больше. Западная Сибирь, как я говорил, огромное болото, поэтому здесь невероятное количество комаров, к вечеру у меня распухало лицо. Когда я хотел присесть по нужде, то не мог этого сделать, пока не догадался залезть на высокую березу, где наверху комаров было меньше, и оттуда сделать, что хотел. Вырыв одну яму, я едва добрел до маленького лесочка на краю поля, чтобы немного отдохнуть в тени, а от комаров разложил костер; но едва я присел на землю, как на меня полезли огромные сибирские муравьи, которые жалили почище комаров. За день я вырыл три ямы, немного, впрочем, покривив душой — вторую я вырыл на десять, а третью на двадцать сантиметров меньше нормы. Пасынки я установил с помощью одного из сыновей Веры, а засыпать ямы было делом уже легким. Позднее на хорошем грунте, в низине, за четыре часа я мог вырыть четыре ямы. Меня удивило сильно, что пасынки не только не пропитаны раствором против гниения, но даже не обожжены; они должны были очень быстро сгнить в земле. Основания столбов, врытые в землю, как я видел, уже основательно сгнили. Позднее я понял, что это вообще стиль колхозной работы: кое-как заткнуть дыры — и ладно, пусть через два года повалятся, лишь бы сейчас стояли.