Выскакивая из клетки, они жалобно кричали: «Му-у-у…» — вытягивая вперед и слегка задирая морду, и бежали от этого страшного места подальше, потом я долго собирал их под дождем на кукурузе и пшенице. Едва мы их загнали, и я вернулся домой и снял просушить сапоги, плащ и пополам разорванные брюки, как вошел возбужденный бригадир и стал ругаться, что наши телки гуляют на кукурузе. Оказалось, они выломали загон и опять разбрелись, пришлось уже ночью собирать их снова. Вскоре после этого им огородили новый загон с другой стороны конюшни.
Пасут скот в Сибири примерно до середины октября, до первого снега, и я нетерпеливо подсчитывал, сколько дней мне еще осталось пасти. Спасение, однако, пришло раньше, чем я думал. Бригадир давно поговаривал, что в колхозе сейчас самая горячая пора, все на уборке льна, а тут каждый день один человек отдыхает, ничего не делает — нужно, чтоб нетелей по-прежнему пас один Санька, а мне он найдет другую работу. Когда в середине сентября началась уборка кукурузы на силос, бригадир, несмотря на протесты Саньки, поставил меня опять буртовщиком. Санька долго ругался и заочно бригадиру грозил с ним «расквитаться», но, как все безвольные люди, все же пошел пасти. Хотя я ему и сочувствовал, все же был откровенно доволен, что смогу отдохнуть несколько дней от коров.
Мне они снились даже во сне, мне казалось, что они куда-то разбрелись, нужно их скорее сгонять, и я, путая сон с действительностью, с криком вскакивал с постели, натыкаясь на стол и скамью.
Кукурузу начали косить на силос с большим опозданием, когда она вся уже засохла, початков здесь кукуруза вообще не дает и, видимо, дать не может. Косили ее двумя кукурузоуборочными комбайнами дня, кажется, четыре и подвозили к той же бурте недалеко от коровника, куда уже закладывали травяной силос, а также ко второй бурте рядом. Машины на уборку присылались с разных предприятий Томска, обычно на все время уборочных работ; сейчас грузчиками на них поставили студентов. У меня были прежние обязанности, вдобавок я отдельно должен был считать, сколько рейсов сделала каждая машина, и передавать эти данные учетчику. Со мной сразу же переговорил один из комбайнеров, что шоферам, мол, надо немного приписывать число рейсов, чтоб «не было обидно», и я сам от этого выгадаю, потому что мне тоже начисляются трудодни с числа машин. За каждую машину я получал 0,06 трудодня, а грузчики 0,1 трудодня. В день у меня получалось около двух, а у них немногим более половины трудодня, так как каждая машина делала не более 5–7 рейсов в день.
Когда кукурузу засилосовали, один день я лопатил зерно в амбаре, а один день просто отдохнул дома, потом, по Санькиной просьбе, бригадир поставил меня снова пастухом. За то время, что я стоял на бурте, Егориха вместе с жеребенком отбилась от коней и ушла в поля, и 23 сентября я погнал своих телок на скошенные кукурузные поля на Цыгане. Это был конь лучше Егорихи, но все время спотыкался, так что я чуть не вылетел из седла. Блуждая на Цыгане по желтозеленым, блеклым от опавших кукурузных листьев полям, я по-прежнему подсчитывал: сколько дней осталось до середины октября. Я не знал тогда, что пасу коров последний раз.
По дороге домой в деревне мне встретился сынишка почтальонши и сказал, что мне телеграмма.
Глава восемнадцатая
СКОРЫЙ «ВЛАДИВОСТОК-МОСКВА»
С недоумением вскрыл я желтый служебный конверт и прочел: «Заверенный факт. Кривошеино Томской обл. Деревня Гурьевка. Амальрик Андрею Алексеевичу. Отец крайне тяжелом состоянии. Павел. Факт крайне тяжелого состояния заверяет врач Удельнинской поликлиники Сударева, твердит телеграф Одинушкина».
Еще в первом письме из Гурьевки я просил отца, чтобы он в середине октября прислал мне телеграмму, заверенную врачом, что состояние его здоровья тяжелое, — по существу оно все время было тяжелым. С такой телеграммой я рассчитывал получить отпуск в колхозе, разрешение милиции и съездить в Москву как-то устроить отца. Я рассчитывал, что до октября он сможет прожить у своей приятельницы на даче; с другой стороны, в октябре, когда закончатся уборочные работы, мне легче дадут отпуск в колхозе. Так что я не знал, поспешил ли немного отец и попросил живущего неподалеку своего двоюродного брата отправить телеграмму раньше, чем мы с ним условились, или же действительно его состояние резко ухудшилось. Какие-то смутные чувства охватили меня: и страх за отца и неясная надежда вновь увидеть Москву.
Тотчас же пошел я к бригадиру. Его еще не было, и я долго гулял по размытой дождем грязной дороге, думая о полученном известии. Бригадир сказал, что от него ничего не зависит, нужно ехать в контору к председателю. Впрочем, он обещал рано утром, когда будет давать сводку, переговорить с председателем. Утром на попутной тракторной тележке я поехал в Новокривошеино, рассчитывая, если я получу разрешение, вернуться в Гурьевку и собрать кое-какие вещи. Председатель встретил меня довольно дружелюбно, спросил, старый ли отец и хватит ли мне двенадцати дней отпуска. Я сказал, что только дорога займет дней восемь, тогда мне дали восемнадцать дней. Теперь нужно было думать, на какие средства ехать, у меня ведь не было ни копейки. Председатель распорядился выдать мне аванс, и бухгалтер, малоприятный старик с козлиной бородкой, недовольно ворча, выписал мне тридцать рублей. С тридцатью рублями и бумажкой об отпуске я пешком добрался до Кривошеина. Первым, кого я встретил, едва зашел в районный отдел милиции, был комендант.
— Ну, Амальрик, чего здесь делаешь? — сурово спросил он.
Я сказал, что колхоз предоставил мне отпуск.
— Какой там отпуск?! — поразился комендант. — У нас тунеядцы по два года отпуска ждут!
Я сказал, что тяжело болен мой отец, и показал телеграмму.
— Ну и что! — возразил комендант, однако пошел к начальнику милиции.
Вышел подполковник, курчавый, с довольно большой плешью и начал просматривать мое дело.
— Вы говорите, что хотите ехать ухаживать за отцом, — наконец, сказал он, — а вот в постановлении суда сказано, что вы за ним не ухаживали, а ухаживали соседи.
Я возразил, что это все вранье, что соседи, наоборот, преследовали отца и доносили на меня.
— Что ж, — сказал наконец начальник, — пусть едет.
Однако, когда все почти было улажено, поездка чуть не сорвалась. Комендант спросил меня, на какие деньги я думаю ехать, зайцем что ли. Он хорошо понимал, что в колхозе никаких денег заработать я не мог. Чтобы его успокоить и не затруднять мой отъезд, я сказал, что колхоз даст мне авансом деньги на дорогу. От волнения я как-то забыл сказать, что колхоз мне уже дал деньги, но не стал поправляться, считая, что это в общем-то безразлично — дал или еще даст. Но, к моему несчастью, комендант решил помочь мне и позвонил в колхоз попросить, чтоб мне дали деньги. Как же он разозлился, когда ему ответили, что деньги я уже получил! Он хотел мне помочь, а я его обманул! «Никуда не поедешь!» — закричал он и сгоряча чуть не разорвал маршрутный лист. Я страшно расстроился. Насилу уверил я его, что в моей лжи не было никакой корысти, напротив, я обманул его даже себе во вред, ведь скажи я, что деньги уже получил, он не беспокоился бы, что я поеду зайцем, что просто от волнения я оговорился и не стал поправляться, не придав этому большого значения. Комендант еще раз сходил к начальнику, велел мне написать объяснение, которое подшил к делу, и только тогда подписал и дал мне маршрутный лист. Это был белый листок бумаги, даже без фотографии, где было сказано, что Амальрику Андрею Алексеевичу, находящемуся на высылке в Кривошеинском районе Томской области, разрешен проезд в город Москву по маршруту Кривошеино-Томск-Новосибирск-Свердловск-Москва с 25 сентября по 12 октября 1965 года. При отклонении от указанного маршрута листок терял силу. На прощание комендант посоветовал мне не опаздывать с возвращением, так как от этого зависит, уйду ли я «по половинке» и не устроить скандала своим соседям в Москве, «чтоб не попасть в историю еще хуже», и сказал, что ближайший катер отходит через полчаса. Тогда я решил, чтоб не тратить драгоценное время, не возвращаться в Гурьевку, а сразу ехать в Москву. С дороги я написал бригадиру письмо, попросил пока куда-нибудь сложить мои вещи.