Потом прощупали матрацы, удивляясь, на каком жестком ложе я сплю; обыскали буфет и сундук в кладовке, и наконец Бушмакин сел писать протокол обыска, где упоминал, что он «предъявил требование о выдаче вещей, добытых преступным путем». Почему считается, что я добыл картины Зверева преступным путем, мне неясно. Часть работ я у него купил, часть он мне подарил, а некоторые принадлежали ему и просто у меня хранились. Всего у меня было изъято 8 холстов, в том числе картина Рабина, упомянутая дружинниками, 18 листов темперы, 9 акварелей, 133 рисунка, 3 иконы, тетрадь с биографией Зверева, две вырезки из французских газет с отзывами о выставке и несколько экземпляров моих пьес и стихов, всего на 553 машинописных листах. Все эти вещи я сам тщательно упаковал, так как уже смог убедиться в крайне небрежном обращении Киселева и Бушмакина с картинами. Они надо мной посмеивались вместе с понятыми, говоря: зачем, мол стараешься, в милиции и суде все равно их никто беречь не будет. Когда мы уже выходили, Бушмакин, спохватившись, спросил, нет ли у меня оружия.
Бушмакин погрузил всё в милицейский фургон и уехал в нем. А мы с Киселевым сели в «Волгу» с молоденьким милиционером за рулем. Он, по-видимому, недавно начал работать в милиции и водить машину, никак не мог доехать до 60-го отделения, хотя оно было недалеко от моего дома. Мы кружили довольно долго по переулкам, чему я был рад, потому что возвращаться в камеру мне совсем не хотелось.
Воскресенье прошло очень тоскливо и одиноко, я почти все время ходил по камере, скорее ожидая понедельника, когда, как я думал, ко мне зайдет адвокат, а быть может, состоится уже суд. Я пытался утешить себя мыслью, что быть сосланным не так уж страшно, я побываю в Сибири, в каких-нибудь диких краях, которые никогда иначе не увидел бы; я почему-то воображал, в духе прочитанных мною в детстве книжек, как я буду ходить с каким-нибудь крепким стариком на охоту в тайгу. Забегая вперед, скажу, что на охоту я ни разу потом не ходил, хотя, действительно, у меня была однажды встреча в тайге с охотником, которая чуть не стоила мне жизни. Но об этом после.
Гулять меня не выпускали, поэтому я, при всей своей антипатии к зарядке, делал что-то вроде физических упражнений, а потом старался дышать как можно глубже, чтобы воздух доходил до самой глубины легких. Эти упражнения я делал постоянно за все время своего пребывания в тюрьме. Это тоже как-то помогало провести время. Еще я, расхаживая по камере, много обдумывал план защиты на предстоящем суде, план, как я понял, довольно наивный, поскольку приговор суда был уже предрешен.
Утром в понедельник в мою камеру ввели еще одного человека, моего примерно возраста, с волнистыми волосами и матросской пряжкой на ремне. Он представился, как «молодой тунеядец». Его история была незамысловата. Он жил один, каждый день к нему заходили друзья, молодые люди и девицы, начиналась пьянка и зачастую кто-нибудь оставался ночевать, иными словами, у него была «хата». Он фотограф, но по специальности давно бросил работать, и только когда над ним нависала угроза высылки, устраивался куда-нибудь, последний раз рабочим сцены в театре. Окончательно же, по его словам, его погубила порнография. Он переснимал фотографии из французских порнографических журналов и дарил их своему участковому милиционеру, любителю подобных картинок, чтобы тот его не трогал. Когда же он устроился на работу в театр, а участковый пришел за очередной партией, то фотограф, почувствовав свою независимость, участковому вежливо отказал, намекнув, что я, мол, теперь работаю и не нуждаюсь в том, чтобы тебя задабривать. Участковый смолчал, но затаил злобу, и как только фотографа за пьянку выгнали из театра, сразу же «оформил дело». Теперь суд ожидается через два дня. Рассказав все это, он спросил, за что забрали меня. Довольно невнятно я ответил, что мой арест связан с тем, что я коллекционировал картины молодых художников. Обрадованный фотограф рассказал, что его сосед по квартире тоже был коллекционером, месяца за три перед тем он был арестован госбезопасностью. Речь шла об известном музыканте и коллекционере Королькове; после его ареста в «Вечерней Москве» появилась серия фельетонов о нем, которая вдруг внезапно оборвалась. Ходили слухи, что он повесился в тюремной камере.
В таких приятных разговорах мы провели полдня. Фотографу камера понравилась, он сказал, что когда отбывал пятнадцать суток в Малоярославце, под Москвой, то там на таких же нарах спало человек двадцать, с боку на бок все могли поворачиваться только одновременно, по сигналу старшего. Кормили только на 23 копейки в день, вдобавок в уборную не выпускали, а параша стояла тут же в камере, так что все преимущества были за Москвой. Я же, сидя в КПЗ первый раз, никаких этих преимуществ оценить еще не умел.
После обеда меня перевели в соседнюю освободившуюся камеру, такую же точно, как и прежняя, но, как всякое новое место, показавшуюся мне гораздо более мрачной. До меня здесь сидела женщина с необычайно крикливым голосом. Когда ее только посадили, она рвалась из камеры и со слезами истерически кричала, что она не виновата, ее оклеветали, что она будет жаловаться и до Хрущева дойдет. Старшина ее урезонивал, говоря: «Какой тебе Хрущев, ему уже давно по шапке дали». Впоследствии она успокоилась и помогала даже разносить обед остальным заключенным, с любопытством заглядывая в глазок. Женщины вообще доставляли старшинам больше беспокойства, чем мужчины. Так, проститутка в крайней камере схватила пожилого старшину, когда он открыл дверь, повалила на себя и зашептала что-то вроде: давай, действуй, пока не поздно. На смерть перепуганный, тот насилу вырвался и зашел ко мне рассказать эту удивительную историю.
Ни в понедельник, ни во вторник адвокат ко мне не заходил и на суд меня не вызывали, между тем во вторник кончался установленный законом пятидневный срок, так что я уже начал беспокоиться. Чувствовал я себя в одиночестве очень тоскливо, особенно потому, что нечего было читать и нечем было заняться. Вечером во вторник, часов уже около одиннадцати, в камеру ввели молодого человека, довольно наглого на вид, в плаще «болонья», которые тогда начали входить у нас в моду. Повел он себя сразу по отношению ко мне не то, чтоб враждебно, но вызывающе, особенно ему не нравился мой рваный свитер, который, правда, сильно дисгармонировал с его шикарным костюмом. Узнав же, что я «тунеядец», он отнесся ко мне совсем пренебрежительно, давая понять, что он фигура поважней. Сразу было видно, что он блатной, а блатных, особенно молодых, изнутри как бы сжигает какое-то нервное чувство и желание «показать себя». Как-то мы с ним все же разговорились, он стал спрашивать, где я живу, почему-то дело коснулось школы, в которой я учился, и оказалось, что и он учился там же. Стали припоминать учителей, и выходило, что учились мы примерно в одно время. Тут он присмотрелся ко мне внимательнее и назвал мое имя. Я его тоже вспомнил немного погодя и даже назвал его фамилию: Иванов. Мы сначала учились в одном классе в начальной школе, а потом в другой школе в параллельных классах, пока его не исключили из шестого, кажется, класса. Мы очень удивились этой странной встрече и долго вспоминали школьные годы. Иванов сказал мне — опять же с блатным пафосом и актерством — что стал вором, сначала был карманником, а потом стал специализироваться по магазинам и сберкассам. Я спросил его, вспомнив рассказ судьи, не знает ли он Пушкина. Он, правда, слышал о нем, но отозвался очень пренебрежительно, сказав: «Это щипач, такой человек, который из-за носового платка может сесть». Сам он, по его словам, попал сейчас из-за пустяка: подрался с кем-то в поезде, и самое большее ждал пятнадцати суток, документы у него в порядке, есть даже диплом инженера, купленный за хорошую сумму в Грузии, деньги от последнего «дела» лежат в Москве у проститутки, так что все обстоит хорошо.
Он с интересом расспрашивал меня о картинах и художниках, едва ли в целом правильно представляя себе, о чем идет речь. Заинтересовали его очень цены, которые художники получают за картины. Когда он узнал, что у меня был обыск, стал спрашивать, что взяли и не взяли чего-либо такого, что могло бы мне сильно повредить. Я ответил, что ничего такого и не было, а что немного денег, какие у меня были, и записную книжку с адресами и телефонами припрятал у своих друзей. Тут он стал говорить, что это дело неверное, что и друзья могут продать и что лучше книжку совсем уничтожить, и стал предлагать мне, как только он выйдет на волю, съездить к моим друзьям и ее уничтожить. Предлагал он это очень настойчиво и несколько раз к этому возвращался, даже тогда, когда мы уже легли спать, так что я начал подозревать, не подсажен ли он ко мне специально. Я постарался своих подозрений ничем не выдать, но адрес ему дал совершенно вымышленный и стал больше его расспрашивать, чем говорить о себе.