В классе мы пели счастливые песни о Сталине. Первое мое письмо я написала товарищу Сталину. До этого у нас бумаги не было. Когда мы выучили буквы, нам раздали чистые листки бумаги, и под диктовку мы писали письмо самому доброму, самому любимому товарищу Сталину. Мы его очень любили, верили, что получим ответ. Что он нам пришлет подарки… (Пауза.) На Первое Мая нам выдавали красные флажки… Мы радостно ими махали… Я всегда боялась, что мне не достанется флажок… Что у меня не будет красного флажка… (Долго молча смотрит в окно. После снова торопится выговориться.)
Нас все время учили, нам говорили:
— Родина — это ваша мать… Родина — это ваша мама…
Маленькие, мы у всех взрослых, которых встречали, спрашивали:
— Где моя мама? Какая моя мама?
Никто не знал наших мам…
Первая мама приехала к Рите Мельниковой. У нее был изумительный голос. Она нам пела колыбельную:
Спи, моя радость, усни.
В доме погасли огни…
Дверь ни одна не скрипит,
Мышка за печкою спит…
Мы такой песни не знали, мы эту песню запомнили. Просили: еще, еще. Я не помню, когда она кончила петь. Мы заснули. Она нам всем говорила, что наши мамы хорошие, что наши мамы красивые. Что наши мамы все поют эту песню. Мы ждали…
Потом было страшное огорчение. Она нам сказала неправду. Приезжали другие мамы. Они были некрасивые, больные. Они не умели петь. С тех пор я не люблю неправду. Нас нельзя было утешать неправдой. Нас нельзя было обманывать: твоя мама жива, а не умерла. Ребенок начинал верить, а потом оказывалось, что мамы нет. Я не люблю сказки. Долго не читала сказки. Я начала читать сказки, когда у меня родилась дочка, когда ей исполнилось пять лет, и она просила:
— Сказку, мама, расскажи страшную сказку.
Я читала ей сказки и всегда удивлялась: почему в наших детских сказках так много убивают и почему детям это нравится? И сейчас не понимаю.
В детдоме мы были очень молчаливые. Мы не говорили. Не помню наших разговоров. Помню прикосновения. Моя подружка Валя Кнорина до меня дотронется, а я знаю, о чем она думает, потому что мы все думали об одном и том же. Мы знали друг о друге интимные вещи: кто писается ночью, кто кричит во сне, кто какую букву картавит. Я все время ложкой зуб себе исправляла. Что-то на нас падало. Наверное, свет ангелов. Не может столько детей быть без ангелов. В одной комнате — сорок железных кроватей… Вечером — команда: сложить ладошки вместе и — под щеку! И всем — на правый бочок! Мы должны были делать это вместе, все сорок человек. Это была общность, пусть животная, пусть тараканья, но меня так воспитали… Лежим-лежим ночью и начинаем плакать, все вместе:
— Хорошие мамы уже приехали…
Одна девочка сказала:
— Не люблю маму. Почему она так долго не едет?
Но я вспомнила, как моя мама звала меня: „Анечка, возьми конфету…“. Как ее не пускали… Тянули за красивые черные волосы… Я прощала ей все… Я любила ее…
Утром мы хором пели (тихо напевает):
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся советская земля…
Больше всех праздников на свете мы любили Первое Мая. Нам выдавали новые пальто и новые платья. Все пальто одинаковые и все платья одинаковые. Ты начинаешь их обживать. Нам выдавали мальчишечьи трусы — девочкам и мальчикам. Нам говорили, что это Родина о нас думает, о нас заботится. Нам говорили, что Родина — наша мама. Перед первомайской линейкой выносили во двор большое красное знамя… Стучал барабан… Мы строились… Нам раздавали маленькие красные флажки… Помню, как приезжал какой-то генерал, поздравлял нас. Всех мужчин мы делили на солдат и офицеров, а это был генерал. Мы лезли на высокий подоконник, царапались на него, чтобы увидеть, как он садился в машину и махал нам рукой.
— Ты не знаешь, что такое — папа? — спросила меня Валя Кнорина.
Я не знала…
А потом у меня тоже появились волдыри под мышкой. Они лопались, было так больно, что я плакала. Игорь Королев поцеловал меня в шкафу… Мы учились в пятом классе… Я начала выздоравливать… (Смеется.)
Был у нас Степка… Руки сложит, как будто он с кем-то вдвоем, и кружится по коридору, как в вальсе. Сам с собой танцует… Какую-то свою музыку слушает… Нам смешно… Он ни на кого не обращает внимания, словно он один живет… Нам непонятно… Чудно… Его даже к врачу водили…
Не могу больше… На сегодня хватит… В другой раз… Я живая осталась Меня спасли… Врачи спасли мое тело… Но я с собой покончила… Я не выражусь… Я не объяснюсь… В тот вечер, когда пустила в квартиру газ… Вы думаете, я не хочу жить? Я очень хочу жить… (Молчит.) Интересно, вот те люди, что работают на кладбище, как они относятся к смерти? Ведь они каждый день на кладбище, как они относятся к смерти? Ведь они каждый день — на кладбище… Они никому не признаются, что работают на кладбище… Никому не рассказывают… Им стыдно, неловко или страшно?
Мой сын говорит, что я жила на кладбище… Что я — ненормальная… Нормальный бы человек это не выдержал…
Они мне говорят… Мои дети… Что я — испорченный, что я — уродливый человек… Я выросла на кладбище… Что мне нужна зона… Эти рамки… Я в них родилась… (Замолкает.)
Что вспоминать? Что, собственно, у меня было? Игорь Королев поцеловал меня первый раз в шкафу, и я выжила…
…Я жила в детдоме до шестого класса. Когда я пошла в шестой класс, ко мне приехала моя мама. В лагере мама отсидела двенадцать лет. Мне двенадцать лет, и двенадцать лет мама была в лагере. Мы с ней так и подсчитывали: сколько мне лет, столько у нее прошло срока.
Я помню, как она приехала за мной. Ей разрешили забрать меня. Чтобы нам жить вместе. Под осень. Меня кто-то окликнул:
— Анечка! Анюточка!
Никто меня так не звал. Я увидела женщину с черными волосами и закричала:
— Мама!!!
Она обняла меня с таким же ужасным криком:
— Папочка!
Маленькая я была очень похожа на отца.
Но оказалось, что мы с мамой не понимаем друг друга. Я искренне верила, что у нас счастливое детство. Хотела скорее вступить в комсомол, чтобы бороться с какими-то невидимыми врагами. Чтобы они не разрушили нашу самую лучшую жизнь… А мама плакала и болела. Мы поехали за документами в Караганду, оттуда нас направили в ссылку… В Сибирь… Город Белово… Где-то за Омском…
По пути отмечались в НКВД, нам все время предписывали: ехать дальше. До сих пор я не могу видеть вечерних огней в домах. Нас выгоняли с вокзалов, мы шли на улицу. Горели огни в домах, там были люди, они жили в тепле, они грели чай. Нам надо было постучать в дверь и попроситься. Это было самое страшное… Никто не хотел пускать ночевать…
В Белово мы стали жить на квартире — в землянке. Потом опять жили в землянке, и она уже была наша. Я заболела туберкулезом, не могла стоять на ногах… Сентябрь, надо идти в школу, а я не могу ходить, Умирать было не страшно… В больнице все время кто-нибудь умирал… Умер Ванечка… Умер Славик… Мертвых я не боялась… Но я не хотела умирать… Я очень красиво рисовала, вышивала. Так красиво, что все удивлялись. И я не понимала, почему я тогда должна умереть?
Каким-то чудом я выжила. Однажды открыла глаза: на тумбочке стоял букет черемухи. Поняла, что буду жить… Я выживала много раз…
Вернулась домой, в землянку. У мамы очередной инсульт. Увидела старую женщину, еле передвигающуюся по землянке. Ее увезли в больницу… В доме я не нашла никакой еды… А выходить на улицу стеснялась, чтобы меня такой не увидели, не расспрашивали, не давали кусочек хлеба… Пока соседка не обнаружила…
Меня посадили на поезд… Билет купил Красный Крест… Я возвращалась в Смоленск… В свой родной горд… В детдом…
И снова выжила… (Задумывается. Молчит)
Мне исполнилось шестнадцать лет. У меня появились друзья. Но была у меня такая странность: если я кому-нибудь начинала нравиться, становилось страшно. Страшно, что кто-то обратил внимание, выделил меня. Хорошо чувствовала себя только незамеченной, неузнанной. В толпе… В группе… За мной невозможно было ухаживать… На свидание я брала с собой подругу, если меня приглашали в кино, я тоже являлась не одна… Вдвоем… втроем… Когда я пришла на свидание к своему будущему мужу с подругой, он отвел меня в сторону и показал на голову: