Умирать унизительно. Попадаешь во власть людей не только близких, но и чужих. Они умывают, одевают, отпевают… Если бы бесследно исчезнуть, а то остается тело, с которым продолжают возиться. Это со мной случилось… Как молния… Как припадок…
…Мои родители — рабочие на фарфоровом заводе. Я у них одна. Они меня любили, баловали. Когда я выходила замуж, они дали мне все: мебель, посуду, ковер, постельное белье, подушки. Всю жизнь они это собирали, копили, я не помню, чтобы они куда-нибудь съездили на курорт или отдохнуть, они все время работали и говорили, что живут для меня. Я действительно не могу вспомнить, чтобы они сделали что-то для себя, кроме необходимого. Конечно, тогда жизнь была проще, потому что все жили одинаково, пусть кто-то чуть беднее, кто-то чуть богаче, но в общем-то все были равны. И в той жизни я знала, как жить: я должна была хорошо учиться, чтобы поступить в институт, после института выйти замуж. Мне кажется, что я прожила бы свою жизнь так, как прожили ее мои родители. Но все вдруг поменялось… Нас кинули в капитализм… И дело даже не в идеологии… Сломали схему, по которой я умела жить. Мы все были роботы, нас запрограммировали… И в то же время, например, я была идеалистка. Я была идеалистка в том смысле, что не знала свое место в жизни, как теперь говорят, свою цену. Жизнь не требовала от меня таких усилий, какие нужны сейчас, я могла мечтать. Вы оглянитесь вокруг: сколько у нас идеалистов, нереальных людей! Я любила проснуться утром, лежать с открытыми глазами и мечтать о чем-то радостном, далеком, я даже не обрисую детали, но чувства свои помню… Мне было легко жить… Мне все было понятно… Вот скопим деньги и купим машину… Построим дачу… Вырастет сын…
Свобода. Что это такое? Не знаю.
— Мама, — спрашивает сын, — ты знаешь, что такое роскошь?
Не знаю. Сломали схему… Раньше была одна знаковая система, сейчас совершенно другая… Я неожиданно оказалась за бортом… Я работала в большом проектном институте — полторы тысячи человек, его еще называли „женский институт“, потому что инженер у нас уже давно женская профессия. Мы проектировали конезаводы, животноводческие фермы… И вот нас кинули в капитализм… Первый слух: готовят списки на сокращение… Во время обеда купили с девочками торт, пьем чай и гадаем, высчитываем: кого? Уже известно, что мужчин не сокращают, у нас их и так мало, сокращают одних женщин. Второй слух: матерей-одиночек, разведенных и тех, кому осталось несколько лет до пенсии, тоже не трогают. Все начинаем собирать справки, некоторые даже разводятся. Курим и плачем в туалете. Наконец, вывесили приказ: я нахожу свою фамилию… Куда бежать? На кухню, в постель? Каждый брал свое. Я не борец, меня учили жить по схеме, а не бороться за свое место под солнцем. Мне обещали, что места под солнцем хватит всем. А теперь мне говорят, что надо жить по законам Дарвина, тогда у нас будет изобилие. Изобилие для сильных… А я — из слабых… Пошла на биржу труда… А там тысячи таких женщин, как я, после института, в основном интеллигентные женщины: инженеры, архитекторы, учителя… А требуются штукатуры, маляры, каменщики, крановщики, разнорабочие… Стала читать объявления в газетах, на столбах, на стенах домов. Требуются… Требуются… Требуются… Опять: штукатуры, каменщики… И молодые женщины для работы в коммерческих магазинах, офисах. Несколько раз сходила по этим адресам: кто за плечи берет, кто за коленку…
— Вы женщина без комплексов? Нам нужны женщины без комплексов…
— Я инженер.
— Инженеры нам не нужны.
И тогда я себе сказала: у тебя есть муж, у тебя есть сын. У тебя есть дом. Им нравится, когда мама красивая. Я буду делать красивые прически. Они любят, когда в доме пахнет домашним печеньем. Я буду готовить им вкусные обеды. Муж всегда хотел, чтобы я не работала, сидела дома. У очага. А тут еще у него хорошо пошли дела: он — архитектор, у них много заказов. Его денег нам хватает… На ту обычную жизнь, к которой мы привыкли, а о роскоши, об излишествах я представления не имею. Когда я так решила, мне показалось, что на какой-то миг я обрела освобождение и снова поняла, как мне надо жить. Я даже себя уговорила, что я домашний человек, а не общественный. Но первые дни по привычке заводила будильник, вскакивала в шесть часов утра. В окно гляну: все куда-то бегут, торопятся, а я — дома, не вместе со всеми, не в этой толпе. Недоумение: почему? Я привыкла принадлежать толпе, давно заведенному кем-то порядку, ритму. Это так просто и удобно. Мне некогда было задумываться: какая я, что люблю, что со мной происходит, что со всеми происходит? Утром даже забывала свои сны, они ускользали, мне некогда было докапываться до чего-то тайного в себе. Тайного не было. Душевная жизнь, наверное, заменялась работой, и даже не самой работой, а временем, проведенным в институте. Поэтому мне больше всего не хватало девчонок из моего отдела, именно девчонок, нашего трепа. Наш отдел — это отдел множительной техники, сюда приносили готовые чертежи. Мы их размножали и отдавали заказчикам. Сидишь и складываешь бумажки, я любила, чтобы аккуратно, стопочкой. Работа была на втором плане, а на первом — наше общение, и не общение это, а задушевные посиделки, треп. Раза три за день мы пили чай, ну, и каждая рассказывала о своем. Привирали, выдумывали. Отмечали все дни рождения и праздники. Складывались по двадцатьпятке на крестины, на родины, на свадьбу. А после работы бежишь домой, по дороге надо заскочить в магазины: в одном — постоять в очереди за мясом, в другом — яйца дают. Там геркулес выбросили. Два автобуса пропустишь, битком набитые, в третий, наконец, втиснешься. Домой приходишь уставшая, измученная. Не хочется думать ни о чем, отбрасываешь от себя все мысли, и у тебя полное право на то, чтобы отключиться. Ты полностью истратилась, ты чувствуешь себя мученицей, жертвой. Мне кажется, если бы сейчас все у нас было в магазинах, не стояли бы люди в этих очередях днем и ночью за молоком и мылом, хватало денег, самоубийств было бы еще больше. Появились бы вопросы, они всплыли бы тут же: почему мы так живем, кто мы? На них над было бы отвечать. А сейчас спасает то, что надо бороться за выживание. Все надо достать, выбить, скопить, подождать, вытребовать… А я выпала из этой тележки…
Теперь я вязала свитера, варила обеды, мыла полы, чистила окна. И в один из дней обнаружила, что они меня не замечают. Муж приходил с работы, заваливался на диван и читал газеты. Сын возвращался из школы, обедал и закрывался в своей комнате. Включал музыку. Со мной никто не разговаривал. Подай… Принеси… Где чистая рубашка? Где чистые носки? Что у нас на обед? Я дома жила, а они возвращались сюда переночевать, перекусить, сменить рубашку, сменить ботинки, чтобы их обмыли, обстирали. Когда сын был в школе, я заходила и сидела в его комнате. Так как он со мной общался мало, не откровенничал, я хотела приблизиться к нему через его вещи. Там было все новое, с незнакомыми наклейками, начиная с зубной щетки. Чужие песни, майки, сигареты, значки, носки… Как будто рядом со мной жил какой-то иностранец…
— Сынуля, — спрашивала я, — есть у тебя мечта? Ведь тебе уже шестнадцать лет. Ты, конечно, поступишь в институт?
— Зачем? Я стану бизнесменом. У меня будет много денег.
— А зачем тебе много денег?
— Я хочу жить, чтобы развлекаться. Деньги — это свобода. Это личная свобода. Ты, мам, знаешь, что это такое?
Не знаю. Для меня деньги всегда были материальны — это машина, дача, наконец, шуба или возможность купить парное мясо, фрукты с базара. О том, что деньги — это еще и свобода, я не предполагала. Я об этом не задумывалась, я, вообще, никогда не размышляла о свободе. Мне хотелось, чтобы у меня все было: дом, еда, одежда — все то, что сын сейчас называет „комфортом раба“. Жизнь для него — праздник, он чувствует ее быстротечность, а мне она казалась прочнее. Он не хочет ждать, он хочет все сразу. Сейчас! Его поколение уже не убедишь, не призовешь стать удобрением для будущего… Я подслушала, о чем они говорят, его друзья. Каждый мечтает иметь свое дело: киоск, магазин… От одной только девочки я услышала: