А комната моя вроде бы растет. Стены раздвинулись, потолок приподнялся. Люстра — вон как высоко. Маловата она уже для такой комнаты. Другую надо купить, побольше. И лучше старинную, в стиле «модерн». На днях видел в комиссионке — вполне приличная люстра в хорошей сохранности. Даже софиты старые уцелели. Но странно — потолок уходит все выше и выше. Да и стены разошлись так широко, будто их и нет совсем. Да, да, их уже нет. И не в комнате я уже, а на площади, заполненной безликим, молчаливым, придуманным мною народом. И не ночь это зимняя, снежная, а летний солнечный день. Однако на небе, на темноголубом глубоком небе сияют крупные, сочные крымские звезды. Я лежу на своей тахте под солнцем и звездами посреди обширной площади, окруженный толпой неподвижных людей, у которых нет и намека на лица.
Возникает какой-то легкий шум. Толпа расступается, образуется свободный коридор. В конце коридора показываются другие люди, с лицами. Они направляются ко мне, они приближаются. Впереди Ксюша со шлейфом, изящно переброшенным через руку. Идет и улыбается, как ни в чем не бывало. И на платье никаких следов крови. Притворщица! А я-то поверил, что она умерла! А я-то убивался! А я-то горевал! За Ксюшей в джинсах и пушистом свитере семенит Настя. Она тоже улыбается и машет мне белой красивой ладонью. Далее — Знобишин. В обеих его руках бутылки шампанского. Он приветственно подымает их над головой и тоже улыбается во весь рот. Рядом с ним злодей Ковыряхин в своей васильковой рубахе. Он тащит самовар. Из самовара струится пар. На губах у Ковыряхина вовсе не ковыряхинская улыбка — она какая-то по-детски простодушная. Из-за самовара выглядывает бандитская физиономия Дмитрия. Этот улыбается только глазами, только чуть-чуть. А вот и подполковник Одинцов. Он в парадной форме, с аксельбантами и с двумя крестами на выпуклой груди. Поглаживая рукой в белой перчатке свои пышные вороные усы, он улыбается строго, по-военному.
И вот они все подходят ко мне. А я все лежу. "Надо бы встать, — думаю, — что же это я валяюсь?" Но почему-то не встаю. Вот они окружили меня. Смотрят. Улыбаются. "Слава богу, все живы! — радуюсь я. — Хорошо, что все закончилось благополучно".
Ксюша склоняется надо мною и целует меня в лоб. Потом и Настя, не переставая улыбаться и, видимо, с трудом сдерживая смех, целует меня в висок. И Знобишин тоже целует. "Ах вот оно что! — догадываюсь я наконец. Все они живы, а я помер. Потому и лежу, как колода, пальцем мне не шевельнуть. Как же это получилось? Но хорошо, что я, а не Ксюша, хорошо, что я! Только непонятно, почему им весело. Непонятно".
Ковыряхин ставит на землю самовар и тоже прикладывается к моему виску. О лицемер! О безумец! О гнусный убийца! Впрочем, Ксюша-то жива. Вот она что-то шепчет на ухо Настасье. Та понимающе кивает головой. Подружились девочки! Быстро! Тут же, у моего хладного, еще не погребенного тела!
Одинцов, прежде чем чмокнуть меня в переносицу, неторопливо крестится. Его ордена самодовольно звякают. Его аксельбанты торжествующе шуршат. Он-то небось ликует. И благодарит Бога. Уж не он ли меня и застрелил в состоянии аффекта? С дуэлью дело не вышло, а аффект штука верная. Как оно все повернулось, оказывается! Сейчас они меня хоронить будут, улыбаясь.
Какой-то громкий звук — не то звериный рык, не то горный обвал, не то шквал аплодисментов (опять Ксении аплодируют?) разносится над площадью. Все исчезает. Я лежу в своей комнате. За окном по ночной улице прогромыхал тяжелый самосвал: в городе убирают снег.
Подымаюсь с постели, подхожу к столу, нащупываю коробок, зажигаю свечи и сажусь перед Ксюшиной фотографией. Сижу долго, пока свечи не сгорают.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Январь.
Кладбище.
Ксюшина часовня.
Руками разгребаю снег и кладу на ее ступени букет белых хризантем, белых, как снег. За моей спиной шаги. Они приближаются, они затихают.
Поворачиваю голову. Предо мною двое мальчишек (уж не те ли, что тогда, в феврале, бегали с портфелями по ту сторону речки?). Мальчишки с любопытством смотрят на меня и на часовню. Читают надпись.
— Дяденька, это ваша родственница?
— Да, родственница.
— Ваша бабушка?
— Да… почти бабушка.
— А красивая у вашей бабушки могила! Церковь целая!
Проваливаясь в сугробы, мальчишки бегут к речке. Хохочут. Снимаю перчатки — они совсем мокрые. Руки покраснели, замерзли. Бреду по тропинке обратно. Оглядываюсь. Цветы на ступенях едва заметны. Они совсем как снег. Подхожу к церкви. Службы нет. Церковь закрыта, и погреться негде. Медленно иду к кладбищенским воротам. У ворот меня поджидают знакомые мальчишки.
— Дяденька, а что, ваша бабушка была очень доброй? Вы ее очень любили?
— Да, я ее очень, очень любил. Она была удивительной женщиной. Ни у кого никогда не было такой хорошей бабушки, как у меня. Мне чертовски повезло.
— Только зря вы, дяденька, оставили на могиле цветы. Тут старушка одна есть. Она цветы на кладбище собирает и на рынке их продает.
— Ну что ж, я пойду на рынок, куплю у старушки свои цветы и снова положу их у часовни.
— А она их опять украдет и опять будет их продавать.
— А я их опять куплю.
— И вам не жалко денег, дяденька?
— Жалко. Но что делать? Моя бабушка страсть как любила цветы.
— А хотите, мы будем ваши цветы караулить? Мы тут рядом живем. Мы знаем, когда эта бабка приходит.
— Ну, если вам не трудно, я буду вам благодарен.
— Вы бы их в полиэтилен завернули, а то они быстро замерзнут.
— Нет, в полиэтилен нельзя. Бабушке не понравится полиэтилен. Пусть так лежат.
— А если пойдет снег, мы его разгребем.
— Вот за это спасибо!
Февраль.
Научный отдел Музыкального музея. Научный сотрудник Марианна Максимовна — темноглазая, темноволосая, энергичная и разговорчивая женщина. Ей лет сорок с совсем маленьким, еле заметным хвостиком. А может быть, и без хвостика.
— Трудно, знаете ли, работать. Помещений не хватает. Средств — тоже. Вчера принесли два письма Собинова. Интересные письма, а купить не можем. Деньги будут только во втором полугодии. А письма-то уйдут, письма не дождутся второго полугодия, письма перехватит какой-нибудь частник. А они интереснейшие. Давайте я вам одно прочитаю. Оно недлинное. Что же касается Брянской, то есть у нас, конечно, кое-что, немного, но есть. Жалко ее, голубушку. Такая была слава! Такое было сияние! А после — темный омут забвения, почти полнейшего забвения. Несправедливо, конечно. Это же наше, русское, неповторимое, невосполнимое, бесценное. Вся Россия по ней с ума сходила. Теперь даже трудно вообразить. Подождите минутку, сейчас принесу.
Марианна Максимовна удаляется в соседнюю комнату. Я подхожу к окну. Музей располагается на одной из центральных площадей рядом с одним из знаменитейших театров. Из боковых дверей театра рабочие вытаскивают декорации и расставляют их на снегу, — видимо, ждут машину, чтобы отвезти декорации на склад. Выносят стену с окном. Стена оклеена полосатыми розовыми обоями, на окне болтается голубенькая занавеска. Выносят пару колченогих стульев. Выносят статую обнаженной девы, стыдливо прикрывающейся ладонью. Ее тащат без особой натуги. Наверное, она сделана из папье-маше. Проходящий мимо дядька с большим пакетом под мышкой замедляет шаг и глядит на девичьи прелести, но тут же, застыдясь, отворачивается и, переложив пакет под другую руку, топает дальше. Выносят фикус в кадке. Его тоже несут легко, он тоже ненастоящий. Выносят плоский, фанерный, куст цветущей белой сирени…
Дрожащими руками развязываю тесемки серой старенькой папки. Сверху лежит большой, пожелтевший, сложенный несколько раз бумажный лист. Осторожно его разворачиваю.
16 ДЕКАБРЯ в зале Дворянского собрания состоится сольный концерт певицы. . . . . . . .
— Это афиша ее последнего концерта, — говорит Марианна Максимовна. На этом концерте она и погибла. Ее убили.