Иду дальше. Прихожу на вокзал. Стою на перроне и наблюдаю, как провожающие прощаются с отъезжающими, как они их обнимают, целуют и похлопывают по плечам, как они идут рядом с уже движущимися вагонами и долго машут руками, шапками, платками. Потом я слежу, как встречающие приветствуют приехавших, как они подносят им цветы, радостно улыбаются и тоже обнимают, и тоже целуют, и тоже хлопают по плечам.
Беру билет, сажусь в электричку и еду чуть больше часа. Покидаю вагон, прохожу мимо невзрачных станционных киосков (все они почему-то голубые — Ксюша захлопала бы в ладоши), миную небольшой чахлый скверик, иду дальше и вскоре оказываюсь на берегу не очень широкой речки, струящейся между высокими, живописными, зелеными берегами. Несмотря на ноябрь, трава не пожухла. Чудесная стоит осень.
На камне у воды сидит мальчишка с удочкой. Подхожу.
— Вредно сидеть на холодном камне, дружище! Простудишься!
— Да ничего!
— А клюет?
— Клюет помаленьку.
— А далеко ли течет эта речка?
— Нет, недалеко. Еще километра полтора, и конец.
— А что же там, в конце?
— А вот увидите!
ЭПИЛОГ
Моя смерть была загадочной и произвела сильное впечатление на всех, кто меня знал.
В декабре 1984 года я внезапно исчез. Через две недели мое тело было найдено на С…ком кладбище, в часовне над могилой Ксении Брянской. Я лежал в странной позе, скорчившись и обхватив голову руками. На лице еще можно было различить подобие улыбки. Вход в часовню, как известно, давно уже замурован, а окна забраны массивными железными решетками. Каким образом мне удалось пробраться внутрь, осталось тайной.
О том, что стряслось со мною в предпоследний год моей жизни, знал только А. Известие о моей кончине чрезвычайно взволновало и опечалило его, хотя он, наверное, предчувствовал этот трагический финал. На похороны он приехал с букетом красных роз, раздобытых с большим трудом. В букете было восемнадцать цветков. Девять роз он положил на свежий холмик из смерзшейся, комковатой глины, а остальные продолжал держать в руке. Постояв у могилы, он тихонько ушел и тотчас же направился на С…кое кладбище. Он торопился, не зная почему.
Почти бегом он обогнул церковь и бросился по протоптанной в снегу тропинке к знакомой ему часовне. Но… часовни не было. Оцепенев от ужаса, он стоял перед некрашеным дощатым забором, сжимая цветы в закоченевших пальцах. К нему подошла немолодая женщина в пуховом платке.
— Тут авария произошла, — сказала она. — Земля провалилась. Под кладбищем-то метро проходит, вот земля и провалилась. Даже покойникам покою нет. О Господи!
В ящике моего письменного стола была найдена фотография Ксюши с краткой дарственной надписью:
"Нет, ты не сможешь позабыть меня!
20 ноября 1908 г."
И еще в ящике лежала старинная золотая булавка с крупным, великолепно ограненным алмазом.
Январь 1983 — сентябрь 1984
Геннадий Иванович Алексеев
Послесловие издателя
День его рождения был в самом расцвете белых ночей — 18 июня. Обычно в этот день собирались одни и те же друзья Геннадия Ивановича, многие из которых встречались между собою только на этих днях рождения, — несколько литераторов и архитекторов, один физик (он курил трубку) и одна женщина-театровед из музея Шаляпина. Кстати, ей во многом обязан роман "Зеленые берега" своим появлением на свет, ибо она познакомила Геннадия Ивановича с Вяльцевой.
Обстановка на этих праздниках была поначалу несколько чопорной. Собираясь, говорили об искусстве и политике, затем хозяин приглашал: "Господа, прошу к столу". Он употреблял это слово, с натугой входящее в наш обиход в девяностых годах, еще тогда — в семидесятых, и странным образом оно не казалось фальшивым или напыщенным в его устах. Он вообще выглядел, говорил, вел себя, как русский интеллигент конца прошлого — начала нынешнего веков, эпохи модерна, блестящим профессиональным знатоком которой он был.
Пили изысканные вина, произносили витиеватые тосты, ухаживали за дамами, слушали новые стихи хозяина… Короче говоря, чувствовали себя в литературном салоне и непонятно в каком времени, ибо за окнами была застойная брежневская эпоха, в которой каждый из присутствующих находил свой способ существования, а за столом царило Искусство. Непременный тост хозяина звучал так: "За святое Искусство, господа!"
Это был андеграунд особого рода, отличный от андеграунда котельных и рок-тусовок. Скажем так, респектабельный андеграунд, ибо за столом сидели кандидаты наук, искусствоведения, члены Союза писателей, зарабатывающие невеликие, но вполне сносные деньги своим профессиональным трудом. Сам Алексеев служил доцентом в Инженерно-строительном институте и читал курс "Всемирная история искусств".
Андеграундом этих людей делало их нежелание продавать творчество. Они продавали только профессионализм. Скажем, литератор зарабатывал деньги литературным трудом, но как автор сценариев научно-популярного кино, большинство же его прозаических сочинений лежало в столе. Другой вовсе не печатался, но был профессиональным строителем или программистом. Но они не переставали делать попыток пробиться в мир признанной литературы, правда, не любой ценой, а их собратья в котельных были более последовательны и такие попытки прекратили, довольствуясь самиздатом.
Геннадий Алексеев начал печататься как поэт после сорока, имея несметное число написанных стихотворений. Мы и познакомились, благодаря его стихам, которые я отметил в сборнике "День поэзии" за 1972 год. Очень неожиданные были стихи для того времени.
Позвонили.
Я открыл дверь
и увидел глазастого,
лохматого,
мокрого от дождя
Демона.
— Михаил Юрьевич Лермонтов
здесь живет?
спросил он.
— Нет, — сказал я,
вы ошиблись квартирой.
— Простите! — сказал он
и ушел,
волоча по ступеням
свои гигантские,
черные,
мокрые от дождя
крылья.
На лестнице
запахло звездами.
Эти и подобные им совершенно невинные в политическом смысле, но считавшиеся модернистскими стихи в ту пору напечатать было почти невозможно, Первая книга Алексеева вышла в 1976 году, когда «молодому» автору было сорок два года, да и вышла она, благодаря поддержке М. А. Дудина.
Что же отпугивало редакторов в этих стихах?
Во-первых, верлибр. Алексеев писал почти исключительно верлибром, хотя в юные годы пробовал и умел писать в рифму и правильным метром. Мне кажется, что ему удалось то, что не удавалось многим поэтам, пробовавшим ввести верлибр в русский стихотворный обиход. Алексеев создал органичную по отношению к русскому языку систему верлибра — единственную в своем роде. Кто читал много его стихов, понимает, о чем идет речь. Это особый язык, особая интонация, повторы, ритмика — все вместе это давало совершенно удивительный результат.
Во-вторых, ирония и абсурд в соединении с глубочайшим, библейским пессимизмом стихов. Это было посерьезнее верлибра.
В-третьих, несомненное противостояние, которое обнаруживалось в каждой строчке стихов — противостояние художественное, личное, историческое, политическое.
Он писал много. В день по два, по три стихотворения. Может быть, столько не нужно. Но он не ждал вдохновения, а просто работал. Написав стихотворение на машинке, правил его от руки и перепечатывал набело на той же машинке. После чего стихотворение исчезало в нужной папке с тем, чтобы появиться в конце года в итоговом сборнике, которые автор сам перепечатывал и переплетал.