Потом жалел, что не написал подробно о своем путешествии на Дальний Восток. Можно, конечно, оправдать Гайдара: он много работал над двумя книгами, иногда в день успевал написать до 12 страниц текста. Не перечитывал подолгу.
Трудился разъездным корреспондентом и даже на какой-то завод успел устроиться, где и нашли потерявшие своего сотрудника коллеги-журналисты.
Итак, Гайдар о Биробиджане писал в 1932 году. Где найти подробности? Был ли он в городе, который еще не построили, или только проезжал, например, на поезде №1 «Владивосток-Москва»?
Нашла строчку о «Дальсельмаше», четырех сопках, тонкой линии железной дороги и «непонятных» стройках. Тоже о Биробиджане?
***
Получила на почте заслуженную на конкурсе «Решетории» книгу «От Чимабуе до Моранди». Теперь у меня есть итальянские живописцы. Книга не была подписана. Я долго трясла бумагу бандероли, надеясь, что там завалялась пара добрых и формальных строчек. Но нет, решеторианцы не приняли меня в свой узкий круг. Только расшаркиваются ножками, когда без этого совсем уж невозможно обойтись. Хорошо хоть, что не пожалели итальянских художников. И на этом спасибо.
***
Четыре раза была в тисовой роще на острове Петрова в Лазовском заповеднике и всегда наслаждалась тремя вещами: природой, людьми, которые приехали сюда на семинар, и возможностью интенсивно думать.
Раньше я не замечала преддверья тисовой рощи. Оказывается, вход в нее похож на низкий свод, оплетенный лианами дикого винограда. Зайти в него – только нагнувшись, склонив голову. Поклонился, убрал глаза к земле и когда выпрямился во весь рост, – ахнул, потому что картина поменялась совершенно. Это уже не роща, а готический храм со всеми его контрфорсами – ветвями остроконечного тиса и даже витражами – скудными потоками дневного света. И здесь всегда тихо. Ни чаек, ни прибоя. И шаги уходят в плотный сырой дерн. Остатки каменных укреплений, сооруженных маньчжурами 10 веков назад, обрамляют тисовую аллею, высаженную в несколько рядов, последний из которых поднимается по низкому склону сопки. Остров-кит высок и на самом деле вовсе не кит, а четырехугольник с откусанной стороной.
Как всегда, мне было холодно прикасаться к тисам. От их тысячелетней древности, от крепких, как кость воина, кровяных стволов веет равнодушием, мыслью, которая не дает себя понять человеку постороннему. Тис забирает. И всегда помногу, ничем не оправдывая свою жадность. Тис молчит. Все-таки лучше прижаться к пробковой коре амурского бархата и липы. Прикоснуться к бархату – значит согреться, обрести чувство опоры, вернуть думу. Он, как родной отец с шершавой щекой. А липа, как мать, – она широка в обхвате и давно пристрастилась к холодным благородным тисам: откровенно льнет к ним, не желая оставаться чужой: «И я, и я, и я…» – страстно шепчет она, оплетая кости спящего воина.
***
Я не умею в силу душевной «недовоспитанности» говорить о некоторых вещах прямо и без кислости, и вдруг представила, что отвечаю не я, а человек более опытный, мудрый, к тому же писатель (они мои лучшие и самые понятные друзья, скрытое от всех Альтер-эго!). И вот что я сказала бы собеседнику: «Писатель обычно одинок не только потому, что вынужден много думать, наблюдать и работать. Есть немало профессий, требующих уединения. Проблема писателя в том, что он, настоящий, талантливый, в своем труде обязан всегда оставаться самим собой, быть откровенным до стеснения и мурашек по коже, его душа разложена перед его пытливым и холодным взором, словно это шкура и нутро животного. Только так и пишется правда. И опять же дело не в том, что наблюдать свою душу лучше одному – преступник иногда более откровенен на следствии, – не в этом! Разложенная душа должна всегда оставаться той, которая и есть сам писатель. А чтобы сохранить ее чистоту – не бывает настоящих художников-лицемеров и подлецов! – такой человек вынужден всю жизнь отказываться от компромиссов, от конформизма, от лжи перед самим собой. Он хранит верность себе. При том, что никогда не безгрешен. Грех – еще одна сторона самоедства и исследований. Но есть грехи, при которых работать невозможно. Не может настоящий писатель делать карьеру, которая противоречит его понятиям о чести, не может жить в браке или состоять в интимных отношениях с теми, от кого его коробит. Нет среди его друзей тех, кто ему лично неприятен. И не пойдет он к издателю на поклон, если считает его подлецом. И не может он оставаться в кругу близких, если они не приемлют труда художника. Быть изгоем – вот что чаще всего остается таким людям, особенно если при жизни нет признания, нет славы и богатства».
Вот что почему-то хотела я сказать однажды, да, конечно, так никогда не скажу. Я поняла это, когда немного пообщалась с одним коллегой. Это уже немолодой мужчина, музыкант, осознающий почему-то свое нравственное превосходство над большинством. Его показная интеллигентность с этим самым геном интеллекта – китайская лирика, Шопен, вдохновение, отказ от семьи и социума в момент творческого экстаза – все это такая ерунда. Мне стало противно. И не столько он, сколько я сама. Гляжу, как в зеркало. Не дай Бог до такого снобизма и кислоты в выражении губ докатиться! Восторженность, смешанная с презрительностью и легкой, на всякий случай учтивой полуусмешкой, снисходительность и желание всех удивить и найти «родственную душу» в толпе…
***
Читала как-то начало рассказа одной хорошей и талантливой журналистки. Фабула замечательная, некоторые образы – тоже. Но эмоции – эмоции хлещут и заливают все зачатки идей. И тогда я поняла, что если повествование идет от первого лица, то есть от рассказчика, не нужно все объяснять и лезть в душу читателя со своими переживаниями. В наших чувствах много банального. Все люди боятся, любопытствуют, верят и так далее. Пусть все так. Но говорить об этом не надо. Задача писателя, как и хорошего журналиста, – не рассказать, а показать. Для того и существует литература и живопись.
***
Прочитала «Три года» Чехова. У чеховской героини к ее Алексею любви не было, а потом, спустя три года, произошло то, что когда-то называли «воспитанием чувств». Любовь не всегда бывает, как талант – ее, красивую, глубокую, надо вытрудить. Готовой любви, на самом деле, не бывает даже у тех, кто влюблен с первого взгляда. Просто им дана фора – может быть, как более слабым и неумелым, а, может, как более счастливым. Остальным – бездарным на внезапность и впечатлительность или более сильным и выносливым – остается другое, более серьезное: вживаться в человека, в совместную судьбу. Так же и с Юлей. Несмотря на внешнюю скучность жизни, на деградацию дела, которым занимались купцы Лаптевы, в душе ее шел другой процесс. Общие радости и горе, смерть дочери, воспитание чужих детей, радости и заботы близких и друзей – все это привязало Юлю к мужу крепче всякой яркой влюбленности.
***
Цветы на подоконнике щурятся и спят средь белого дня. Небо, ленивое, пузатое, давит и сыпет снег, крупный, с оборочками. Праздники. И скучно, и хорошо. Я сижу дома, готовлю обеды и ужины, убираю, вожусь с цветами, жду мужа, немного пишу и читаю. Вечером – телевизор-дурак.
Читаю воспоминания Ильи Репина. Мог бы стать хорошим писателем.
Убеждаюсь в том, что бесполезно давать много свободного времени человеку, привыкшему заниматься любимым делом между основным трудом, то есть урывками. Сколько такого ленивца не корми, он все равно дождется часа, когда его завалят неотложным делом и тогда он, вдруг истомившись, примется за «свое», казалось бы, отложенное до лучшей поры, занятие. И, что интересно, успеет и то, и другое. Так было с «Солнцем навсегда» – я писала материал для газеты, но прежде чем начать его, хваталась за новеллу и калякала абзац-другой.
В этой тине, понятное дело, вряд ли может родиться сюжетный рассказ, динамика и яркие образы. В моих скромных опытах нет места широкой реке с ее перекатами и излучинами, с ее опасной игрой. Есть тихая заболоченная местность с немногими достопримечательностями, вряд ли интересными читателю. И годами ничего не происходит! Может, поэтому сейчас я пишу в основном о своей семье – в ней не может быть скучного по определению.