Катков медленно распрямился, отставил костыли и сел за стол. Тихо зазвенели медали на широковатой гимнастерке. «Проняло, – решил про себя Степан. – Еще бы сам глянул, так до пяток достало».
– Военобучу норму бы убавить, – попросил он. – Похлопотал бы… Парнишки едва справляются, а им силу надо копить, на фронт. И кормежку бы добавить. Остальным – ладно, перетерпят, все-таки дома остаются. Ребятишкам – воевать.
Андрей замолчал надолго, лишь изредка поднимал глаза, шарил ими по пустому столу, вскользь пробегая по лицу Степана, и снова упирался в свои руки. Христолюбов тоже умолк, вспомнив военобуч на Божьем озере. Как ни говори, парнишки растут, им питание крепкое нужно, да где его взять? Военобуч стоял на довольствии у лесопункта, допризывники питались в столовой, и Степан Петрович старался отдать туда лишний кусок сала, пуд картошки: все-таки ребятишки не дома живут, в казарме. Дома-то, глядишь, что от коровенки перепадет, от огорода, а здесь неоткуда ждать. Разве что орех в озере добывать, да после работы и полевых занятий они с ног валятся; лед же толщиной около метра… Однако сколько ни подбрасывал лишних продуктов на Божье, все жалобы были – в плошках хоть бы жиринка плавала. Капуста как попало сваренная, хорошо еще картоха попадается. Как-то раз допризывники вернулись с работы, сели ужинать и кто-то не выдержал, спросил у поварихи про сало. Та возмутилась, дескать, где сало-то взять? Не видите, война кругом, голод. Этому бы радовались. И только она выглянула в раздаточное окошко, как кто-то (попробуй разберись кто, когда в столовой темень) влепил ей в физиономию разваренным капустным кочаном. Хорошо влепил, метко, словно гранату в амбразуру бросил – только брызги полетели. Да и промазать было мудрено: поварихино лицо едва в окошко умещалось…
Повариха закричала и кликнула на помощь Топоркова – лейтенанта, не взятого по здоровью на фронт и присланного в Великаны обучать допризывников. Лейтенант вывел парнишек на улицу, положил на снег и заставил ползать. Дисциплину воспитывал так. Парнишки, успевшие взмокреть в жаркой столовой, но не поесть, распахивали пустыми животами снег и почти тонули в нем. Христолюбов, застав такую картину, попросил Топоркова вернуть ребятишек в столовую, мол, завтра в шесть на работу, а они еще не кормлены и одежда мокрая. Лейтенант на дыбы – я тебе не подчиняюсь! Тогда Степан Петрович взял за шиворот крайнего допризывника, поставил на ноги, потом второго, третьего; остальные сами повскакивали. И велел в столовую идти. Топорков рвал и метал, за пустую кобуру хватался.
– Да я тебя!.. За срыв военной подготовки!..
Христолюбов вошел в столовую, а повариха к нему – замучили, кричит, ироды! Варишь, варишь им и не угодишь. Все им, дармоедам, мало. За всю жизнь Степан Петрович ни разу на свою жену руки не поднял и словом-то редко обижал. Если уж припрет совсем – матюгнется в сердцах и уйдет. Но тут захотелось ему ударить – не жену, бабу чужую, вдову, да так, чтоб с ног долой, чтоб уползла в угол и выла там, хлебала кровь. Едва сдержался, скрипнул зубами.
– Ладно… Варить не будешь. С завтрашнего дня на ружболванку и пойдешь, лучок возьми лес валить.
Баба вмиг ошалела, чуть не в ноги бросилась:
– За что, Степан Петрович? За что снимать-то? Что я такого сделала?
– Ты не баба, не женщина… Ты… – Христолюбов выматерился. – Чтоб духу возле ребятишек не было!
В глаза она ему ничего не сказала, зато потом с Топорковым вместе такую жалобу сочинили, что Петровский два дня ходил по Великанам, людей опрашивал и оставил Христолюбова до первого замечания. Однако едва он уехал, Степан Петрович пришел ночью на конбазу, разбудил Овчинникова, дал ему нож и показал самого доходного быка. Конюх нож бросил, замотал головой:
– Нет, Петрович, уволь. Я на такие дела несогласный. Тебе простят, ты партийный, а меня заметут на старости лет.
И пошел в хомутовку досыпать.
Христолюбов сам зарезал быка, перешиб ему ногу ломом и отвез на Божье озеро. Поварихой он назначил Варвару Коренькову – та недавно переболела шибко, слабая была, куда ее в лес посылать? Вручил он Варваре безмен, лист бумаги и карандаш, чтобы отвешивала и все записывала, сколько в котел положено. И чтобы потом за каждый фунт отчиталась. Месяца не прошло – еще одна жалоба на Христолюбова поступила…
Катков отряхнулся от дум, болезненно сморщился, удобнее ставя раненую ногу.
– И еще бы, Андрей, Топоркова заменить, – пожелал Степан Петрович. – Не годный он с ребятишками работать. В мирное время, может, и ничего, а в войну не годный.
– Зато ты, Степан Петрович, на все годный в любое время, – зло сказал Андрей. – Тебе война не война… Мужики на передовой кровь проливают, а ты!.. Позор!
Христолюбов невесело усмехнулся, сгорбился над столом, подобрав ноги под лавку.
– Значит, и про это доложили…
– В первую очередь! – Катков стал наливаться краснотой, но, видно, крови не хватило – только пятнами пошел. – Смеются уже… Говорят, в Великанах да Полонянке единственное место осталось, где бабы рожают, как до войны.
– А чего смешного-то? Это хорошо – рожают, – довольно сказал Степан. – Они и лес еще добывают, и хлеб. Много добывают, мужикам до войны и не снилось.
– Видали?! Хан турецкий выискался! – взорвался Андрей. – Князь удельный! Что хочу – то ворочу! Гарем устроил!.. А что мужики скажут, когда придут, подумал? Спасибо, скажут, Степан Петрович, постарался за нас, пока мы Родину и тебя защищали. Соображаешь, что творишь-то?
– Ничего они уже не скажут. – Степан опустил голову.
Перед глазами выросла Дарьюшка – молодая, крепкотелая, туман над рожохинским половодьем, скрип рулевых бревен на матах и скрип коростелей по низким берегам. «А если Павел-то живой? Степушка?.. А если вернется? Говорят, бывает же… Как я отвечу ему? Как отчитаюсь? Вдруг не простит, а, Степан?.. Ослабла я, ох, как ослабла. Детеночка хочу, сыночка…» – «Помолчи сейчас, Дарья… Слышишь – коростели орут? Слышишь, весна, Дарьюшка, весна!..»
– Ты, Андрей, этого не касайся, – вздохнул Степан. – Ты за быков приехал спросить – отвечу, а это не трогай.
– Я и за это хочу спросить! – отрезал Катков. – Со всей строгостью, потому как это важнее!
– Ишь ты! – Христолюбов мотнул головой. – Еще круче Петровского берешь… Да я ведь все равно сверху буду, Андрей. Не теперь, так потом. Теперь-то ты можешь мне столько вины намотать – до смерти не изношу. Вон какой ярый!
Андрей взял костыль, отковылял в противоположный угол и долго стоял там, глядя в стену. Шея горела от гнева, краснели проплешины на крутом затылке, и перекошенное костылем плечо подрагивало.
– Седина в бороду – бес в ребро, – проговорил он и повернулся к Христолюбову. – Перед своими детьми стыдно должно быть. Жена у тебя живая… Что ты делаешь, Степан Петрович? Суразята эти, что бабы нарожали, и отца знать не будут.
– Как это не будут?! – взвился Христолюбов. – Какие суразята? Нету у нас суразят! Нету! Все дети мои. Всех до одного знаю и не забываю. Это как же – помнить и знать не будут?.. Я не кобель, Андрей, я своих детей не бросаю. Война вот только, помочь нечем особо, но с голоду никому не дам пропасть. Сам жрать не буду, а их подниму.
– Поднимешь? – бросил Катков. – Чем? У тебя своих-то сколько?
– Они мне все свои. Все до одного. Я их не делю. И те, что осиротели, – тоже мои. Раз один я остался!
Катков нервной рукой достал кисет из кармана брюк, вернулся к столу, закурил, пряча сигарету в кулаке. Глядя на него, закурил и Степан. Только самокрутку сворачивал не спеша, спокойно, и это спокойствие злило Андрея. Христолюбов ожидал новой вспышки гнева, однако уполномоченный, отвернув глаза, спросил негромко, но с напряжением:
– Марья Дьякова в Полонянке недавно родила… Твой?
– Мой, – подтвердил Степан. – Чей же еще?
– Ну… – Андрей хрустнул кулаками. – Она же мне тетка! Марья!
– Значит, теперь родня с тобой, – проронил Христолюбов и сжался плотнее, ниже ссутулился. – Хоть дальняя, но родня.