Литмир - Электронная Библиотека

- Выставка художественная будет скоро.

- Не интересно.

- Неф, говорят, новую девочку нарисует.

- Пора бы на старости лет постыдиться.

- Красота!

- Ужасно как красиво! Разбейте-ка мне вот этот орех.

- Истомин наш что-то готовит, тоже, кажется, из мира ванн и купален.

Ида улыбнулась, тронула меня за плечо и показала рукою на дверь в залу. Я прислушался, оттуда был слышен тихий говор.

- Он у вас? - спросил я полушепотом. Ида молча кивнула головою.

Слышно было, что говорившие в зале, заметя наше молчание, тоже вдруг значительно понижали голос и не знали, на какой им остановиться ноте. Впрочем, я не слыхал никакого другого голоса, кроме голоса Истомина, и потому спросил тихонько:

- С кем он там?

- Чего вы шепчете? - проговорила, улыбаясь, Ида.

- Я не шепчу, а так…

- Я так… Что так?.. Как это всегда смешно выходит!

Ида беззвучно рассмеялась.

Это и действительно выходит смешно, но только смешно после, а в те именно минуты, когда никак не заговоришь таким тоном, который бы отвечал обстановке, это бывает не смешно, а предосадно.

Если вам, читатель, случалось разговаривать рядом с комнатой, в которой сидят двое влюбленных, или если вам случалось беседовать с женщиной, с которой говорить хочется и нужно, чтобы другие слышали, что вы не молчите, а в то же время не слыхали, о чем вы говорите с нею, так вам об этом нечего рассказывать. Тут вы боитесь всего: движения вашего стула, шелеста платья вашей собеседницы, собственного кашля: все вас, кажется, выдает в чем-то; ото всего вам неловко. Для некоторых людей нет ничего затруднительнее, как выбор камертона для своего голоса в подобном положении.

- Мутерхен (Матушка (нем.)) моей нет дома, - проговорила, тщательно разбивая на окне новый крепкий орех, Ида.

- Где же это она?

- У Шперлингов; там, кажется, Клареньку замуж выдают.

Разговор опять прервался, и опять Ида, слегка покраснев и закусив нижнюю губу, долго стучала по ореху; но, наконец, это кончилось: орех разбился. Стала тишь совершенная.

- Вон Соваж пошел домой, - проронила, глядя в окно, девушка.

Я хотел ответить ей да, но и этого не успел, и не успел по самой пустой причине - не успел потому, что в это мгновенье в зале передвинули по полу стул. Он, конечно, передвинулся так себе, самым обыкновенным и естественным образом; как будто кто пересел с места на место, и ничего более; но и мне и Иде Ивановне вдруг стало удивительно неловко. Сидевшим в зале тоже было не ловче, чем и нам. Ясно, что они чувствовали эту неловкость, ибо Истомин тотчас забубнил что-то самым ненатуральным, сдавленным голосом, и в то же время начало слышаться отчетливое перевертывание больших листов бумаги. Истомин произносил имена Ниобеи, Эвридики, Психеи, Омфалы, Медеи, Елены.

Маня только пискнула один раз, что-то в роде “да” или “дальше” - даже и разобрать было невозможно.

- Что это, они гравюры рассматривают?

Ида кивнула утвердительно головою и опять с двойным усилием ударила по ореху.

Мы больше не могли говорить друг с другом.

Истомин повыровнял голос и рассказывал в зале что-то о Киприде. Все слышались мне имена Гнатэны, Праксителя, Фрины Мегарянки.

Дело шло здесь о том, как она, эта Фрина,

…не внимая

Шепоту ближней толпы, развязала ремни у сандалий,

Пышных волос золотое руно до земли распустила;

Перевязь персей и пояс лилейной рукой разрешила;

Сбросила ризы с себя и, лицом повернувшись к народу,

Медленно, словно заря, погрузилась в лазурную воду.

Ахнули тысячи зрителей, смолкли свирель и пектида;

В страхе упав на колени, все жрицы воскликнули громко:

“Чудо свершается, граждане! Вот она, матерь Киприда”.

- Ну-с; и с тех пор ею плененный Пракситель навеки оставил Гнатэну, и ушел с Мегарянкою Фрине, и навеки ее сохранил в своих работах. А когда он вдохнул ее в мрамор - то мрамор холодный стал огненной Фриной, - рассказывал Мане Истомин, - вот это и было то чудо.

- А бабушка давно закатилась? - спросил я, наконец, Иду.

Девушка хотела мне кивнуть головою; но на половине слова вздрогнула, быстро вскочила со стула и громко проговорила:

- Вот, слава богу, и мамаша!

С этими словами она собрала горстью набросанную на окне скорлупу, ссыпала ее проворно в тарелку и быстро пошла навстречу матери. Софья Карловна действительно в это время входила в дверь магазина.

В эти же самые минуты, когда Ида Ивановна встречала входящую мать, я ясно и отчетливо услыхал в зале, два, три, четыре раза повторенный поцелуй поцелуй, несомненно, насильственный, потому что он прерывался робким отодвиганием стула и слабым, но отчаянным “бога ради, пустите!”

Теперь мне стали понятны и испуг Иды и ее радостный восклик: “Вот и мамаша!”

Это все было совершенно по-истомински и похоже как две капли воды на его всегдашние отношения к женщинам. Его правило - он говорил - всегда такое: без меры смелости, изрядно наглости; поднесите все это женщине на чувствительной подкладке, да не давайте ей опомниваться, и я поздравлю вас с всегдашним успехом.

Здесь были и смелость, и наглость, и чувствительная подкладка, и недосуг опомниться; неразрешенным оставалось: быть ли успеху?.. А отчего и нет? Отчего и не быть? Правда, Маня прекрасное, чистое дитя - все это так; но это дитя позволило насильно поцеловать себя и прошептала, а не прокричала “пустите!” Для опытного человека это обстоятельство очень важно обстоятельство в девяносто девяти случаях изо ста ручающееся нахалу за непременный успех.

Так точно думал и Истомин. Самодовольный, как дьявол, только что заманивший странника с торной дороги в пучину, под мельничные колеса, художник стоял, небрежно опершись руками о притолки в дверях, которые вели в магазин из залы, и с фамильярностью самого близкого, семейного человека проговорил вошедшей Софье Карловне:

- Тебя, о матерь, сретаем собрашеся вкупе! Приди и открой нам объятия отчи!

- Ах, Роман Прокофьич! - отвечала старуха, снимая с себя и складывая на руки Иды свой шарф, капор и черный суконный бурнус.

- И вы тоже! - обратилась она, протянув другую руку мне. - Вот и прекрасно; у каждой дочери по кавалеру. Ну, будем, что ли, чай пить? Иденька, вели, дружочек, Авдотье поскорее нам подать самоварчик. А сами туда, в мой уголок, пойдемте, - позвала она нас с собою и пошла в залу. , В зале, у небольшого кругленького столика, между двумя тесно сдвинутыми стульями, стояла Маня. Она была в замешательстве и потерянно перебирала кипу желтоватых гравюр, принесенных ей Истоминым.

- Рыбка моя тихая! что ж это ты здесь одна? - отнеслась к ней Софья Карловна.

Маня посмотрела с удивлением на мать, положила гравюру, отодвинула рукою столик и тихо поправила волосы.

- Тебя, мою немушу, всегда забывают. Молчальница ты моя милая! все-то она у нас молчит, все молчит. Идка скверная всех к себе позабирает, а она, моя горсточка, и сидит одна в уголочке.

- Нет, мама, со мною здесь Роман Прокофьич сидел, - тихо ответила Маня и нежно поцеловала обе материны руки.

На левой щечке у Мани пылало яркое пунцовое пятно: это здесь к ее лицу прикасались жадные уста удава.

- Роман Прокофьич с тобой сидел, - ну, и спасибо ему за это, что он сидел. Господи боже мой, какие мы, Роман Прокофьич, все счастливые, начала, усаживаясь в своем уголке за покрытый скатертью стол, Софья Карловна. - Все нас любят; все с нами такие добрые.

- Это вы-то такие добрые.

- Нет, право. Ах, да! что со мной сейчас было… Софья Карловна весело рассмеялась.

- Здесь возле моих дочерей, возле каждой по кавалеру, а там какой-то господин за мною вздумал ухаживать.

- Как это, мамаша, за вами? - спросил Истомин, держась совсем членом семейства Норков и даже называя madame Норк “мамашей”.

- Да так, вот пристал ко мне дорогой в провожатые, да и только.

Мы все рассмеялись.

- Ну, я и говорю, у Бертинькиного подъезда: “Очень, говорю, батюшка, вам благодарна, только постойте здесь минуточку, я сейчас зайду внучков перекрещу, тогда и проводите, пожалуйста”, - он и драла: стыдно стало, что за старухой увязался.

21
{"b":"49472","o":1}