- А мне хочется сперва в Дубельн, к жене… боюсь, как бы не пропустить поезда.
- Нет, не пропустим. Вы понимаете по-гречески слово: “eniyoioc”?
- Не понимаю.
- Это значит: “надсущный”, а не насущный, - хлеб не вещественный, а духовный… Все ясно!
Я перебил.
- Позвольте, - говорю, - вы мне это что-то еретическое внушаете. Мне это нельзя.
- Почему?
- Я человек истинно русский и православный - мне нужен “хлеб насущный”, а не надсущный!
- Ах, да! А я теперь в восторге читаю эту молитву и вас все-таки с пастором познакомлю. Это я непременно и хотел, чтобы он, а не другой пастор, крестил маленького Волю, и он это сделал…
- Какого Волю?
- А второй сын ваш, Освальд!
- Ничего не понимаю!.. Какой сын?.. У меня один сын, Готфрид!
- Это первый, а второй-то, второй, который месяц назад родился!
- Что?.. Месяц назад?.. Что же он, тоже “eniyoioc”, что ли, необыкновенный, надсущный? Откуда он взялся?
- Его мать - Лина.
- Но она не была беременна.
- А, этого я не знаю.
Я вне себя, бросаю Андрея Васильевича и лечу к себе на дачу, и первое, что встречаю, - теща, “всеми уважаемая баронесса”. Не могу здороваться и прямо спрашиваю:
- Что случилось?
- Ничего особенного.
- У Лины родился ребенок?
- Да.
- Как же это так?.. Отчего же…
- Что за вопрос!
- Нет, позвольте!.. Как же три месяца тому назад, когда я уезжал… я ничего не знал? В три месяца это не могло сделаться!
- Конечно… Это надо девять месяцев. Зачем же ты это не знал!
- Почему же я мог знать, когда мне ничего не говорили?
- Ты сам мог знать по числам.
- Черт вы, - говорю, - черт, а не женщина! Черт! черт!
Это вдруг такой оборот-то после того, как я к баронессе чувствовал одно уважение и почтительно к ней относился!
Ну, дальше что же рассказывать! Разумеется, хоть лопни с досады ничего не поделаешь! Опять все кончилось, как и в первом случае. Только я уже не истеричничал, не плакал над своим вторым немцем, а окончил объяснение в мажорном тоне.
Я сказал баронессе, что терпение мое лопнуло и что я в моих отношениях к семье переменяюсь.
- Как? Зачем переменяться?
- А так, - говорю, - что совсем переменюсь, - вы ведь еще не знаете, какой у меня неизвестный характер.
- А какой неизвестный характер?
- Я вам говорю - “неизвестный”. Я и сам не знаю, что я могу сделать, если выйду из терпения. Вы это имейте в виду, если еще раз захотите мне сделать сюрприз по числам.
- Какая глупость!
- Ну вот, смотрите!
У меня явился какой-то дьявольский порыв - схватить потихоньку у них этого Освальда и швырнуть его в море. Слава богу, что это прошло. Я ходил-ходил, - и по горе, и по берегу, а при восходе луны сел на песчаной дюне и все еще ничего не мог придумать: как же мне теперь быть, что написать в Москву и в Калугу, и как дальше держать себя в своем собственном, некогда мне столь милом семействе, которое теперь как будто взбесилось и стало самым упрямым и самым строптивым.
Вдруг, на счастье мое, - вижу, по бережку моря идет мой благодетель, Андрей Васильевич, один, с своей верной собачкой и с книгой, с Библией. Кортик мотается, а сам, как петушок, распевает безмятежным старческим выкриком:
Я устал - иду к покою;
Отче! очи мне закрой,
И с любовью надо мною
Будь хранитель верный мой!
И каким молодцом идет на своих тоненьких ножках, и все выше и выше задувает высоким фальцетом:
И сегодня, без сомненья,
Я виновен пред Тобой;
Дай мне всех грехов прощенье,
Телу - сон, душе - покой!
Мне стало завидно его бодрости и спокойствию, да и к жизни, к общенью с людьми опять меня поманило, и на ум пришла шутка.
“Нет, постой ты, - думаю, - старый певун: пока ты дойдешь до своей постели, чтобы вкушать сон и покой, которого просишь, - я тебя порастравлю за то, в чем, кажется, и ты “виновен без сомненья”.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Я покинул холм, где сидел, и без труда догнал Андрея Васильевича.
Адмирал, увидя меня, очень обрадовался и сердечно меня обнял.
- Здравствуйте, - говорит, - мой друг, здравствуйте! Какая после чудесного дня становится чудесная ночь! Я в упоенье, - гуляю и молюсь, все повторяю “Отче наш” в новом разночтенье, - благодарю за “хлеб надсущный”, и моему сердцу легко. “Сердце полно - будем Богу благодарны”. А вы как себя чувствуете?.. Вы тоже гуляли?
- Да, гулял.
- Прекрасный вечер. Теперь домой?
- Домой.
- Вот и чудесно, и пойдем вместе. Я не скучаю и один, но с сердечным, с сочувственным и благородно мыслящим человеком вдвоем еще веселей… А вы, верно, узнали все, как это случилось, и тоже спокойны?
- Нет, - отвечаю, - я ничего не узнал, да и не хочу узнавать!
- Да, это перст Божий.
- Ну, позвольте… уж вы хоть перст-то оставьте.
- Отчего же? Когда нельзя понять, - надо признать перст.
- А я скорее согласен видеть в этом чей-то шиш, а не перст.
Он остановился, как будто долго не мог понять, а потом помотал перед собою пальцем и произнес:
- Ни-ни-ни! Это перст!.. И вы никогда больше не говорите “шиш”, потому что “шиш”, это русский нигилизм.
- Ну уж, нигилизм или не нигилизм, а я тут перста не вижу. Перст не указывает, как обманывать человека, а здесь обман, и потому я принимаю это за шиш, показанный всему моему дальнейшему семейному благополучию. Семейное счастье мое расстроено…
- Почему?
“Ах ты, - думаю, - тупица этакий! Еще извольте ему разъяснять “почему”!”
- Я не могу больше верить самым близким людям.
- То-то: почему?
“Фу, черт тебя возьми! - думаю. - Ишь в чем у них, между прочим, сила кроется. Чего они не хотят понять, того и не понимают. Так и моя жена, и всеми уважаемая теща, и этот благочестивый певунок. А я же вас разочарую по-русски, откровенно”.
И говорю:
- Я, ваше превосходительство, вам скажу только одно: я вам скажу, до каких острых объяснений у нас дошло с баронессою, которую, как вы знаете, я любил и уважал, как родную мать.
- Знаю, знаю! И она этого стоит.
- Да, а теперь я ей пригрозил.
- Чем?.. Как можно пригрожать!
- Так… сказал, что я больше ничего не потерплю и что у меня есть ужасные черты в характере, которых я сам боюсь.
- Вы это пошутили?
- Нет - совершенно серьезно.
- А что вы, например, можете сделать?
- Не знаю…
- Как же не знаете?
- В том-то для меня и есть самый большой ужас, что я сам не знаю. Я терплю много и долго, держу себя… как воспитанный человек, как европеец; а потом, если меня станут очень сильно скребсти, - я и освирепею, как бык.
- Как бык!.. Гм!.. Это скверно.
- И я вперед вам говорю, что это может кончиться скверно.
- Например как?
- Ой, какая гадость!
- Да, это гадость, но ведь и со мною делают нехорошее. Пословица говорит: “против жару и котел треснет”.
- Ага! Хорошая пословица. Я очень люблю русские пословицы. Но это не годится. Дитя ничем не виновато.
- Ну, я донос на собственную семью напишу и пошлю.
- Офицер!.. Донос!
- Да, сам на себя.
- Этого никто не делает.
- Нет, делают; в бракоразводных делах даже очень часто делают.
- Нет, уж вы этого не делайте.
- Ну, так вот вы меня, ваше превосходительство, научите, что же мне делать-то, чего держаться и как из себя не выйти?
- Держитесь русской пословицы.
- Которой прикажете?
- “Когда ты хочешь рассердиться, подумай, что ты говоришь с генерал-губернатором”.
- Такой пословицы нет.
- Есть.
- Да уж позвольте мне, как русскому, лучше знать, что такой пословицы нет.
- Я ее от князя Суворова в Риге слышал.
- Про рижского князя Суворова про самого-то стоит пословицу сложить.
- Это правда, правда. Он фантазер, но добряк. Многое, что было невозможно, он сделал возможным. Его, бывало, попросят - он скажет: “это возможно”. Очень жаль, что его больше нет, - и вам было бы хорошо.