Литмир - Электронная Библиотека

- Как зачем окрестил сына? Как душить нашего пастора? Разве можно не крестить?

- Его должен был крестить русский священник!

- А!.. Я этого не знал, не знал. Я думал, вы так хотите! Но ведь лютеране очень хорошие христиане.

- Все это верно, но я сам русский, и мои родные русские, и дети мои должны принадлежать к русской вере.

- Не знал, не знал!

- Зачем же мои семейные, жена, теща не подождали моего возвращения?

- Не знаю - судьба, перст…

- Какая, ваше превосходительство, судьба! Судьба вот была в чем, вот чего хотели все мои русские родные!

Рассказал ему все и прибавил:

- Вот какова должна была быть настоящая судьба и имя, и вера этого ребенка, а теперь все это вывернули вон. Я этого не могу снесть.

- В таком случае вы здесь прежде успокойтесь.

- Нечем мне успокоиться! Это останется навсегда, что у меня первый сын - немец.

- Но ведь немцы также очень хорошие люди.

- Хорошие, да я-то этого не ожидал.

- А перст Божий показал.

Ну что еще с ним говорить! Бегу домой.

Отворила сама теща, - как всегда, в буклях, в чепце и в кожаном поясе, во всем своем добром здоровье и в полном наряде, - и говорит мне:

- Тссс! Потише… Фриде спит…

- Покажите мне его.

- Подожди, это сейчас нельзя.

- Нет, покажите, а то я сойду с ума! Я лопну с досады.

Показали мне мальчишку. Славный! Я его обнял и зарыдал.

- Ах ты, - говорю, - Никитка, Никитка! За что только тебя, беднягу, оборотили в Готфрида!

Выплакался досыта и ничего не стал говорить до тех пор, пока жена оправилась.

Потом раз выбрал время и говорю:

- Что же это вы сделали, Лина? Как я напишу об этом на Арбат и в Калужскую губернию! Как я его когда-нибудь повезу к деду и бабушке или в Москву к дяде, русскому археологу и историку!

Она будто не понимает этого и ласкается: но я-то ведь понимаю, какое мое положение с новорожденным немцем. Встанут отец и мать: показывай, мол, нам колыванское производство, а что такое я им могу сказать, что я покажу? Вот, мол, я вам оттуда своего производства немца привез!.. Потрудитесь получить - называется Готфрид Бульонович, в ласкательной форме Фриде, в уничижительной - Фридька. Имя не трудное, а довольно потешное. Меня засмеют и со двора с немцем сгонят. Или, еще вернее, мне не поверят, потому что этому и нельзя поверить, чтоб я, калужанин, истинно русский человек, борец за право русской народности в здешнем крае, сам себе первенца немца родил! Ад и смерть.

Прыгал я, прыгал - разные глупости выдумывал, хотел дело поднимать, донос писать, перекрещивать, да на кого доносить станешь? На свою семью, на любимую жену, на добрую и всеми уважаемую тещу Венигрету, которую я и люблю и уважаю!.. Черт знает, что за положение!

Так ничего иного и не мог придумать, как признать “совершившийся факт”, а в нем участие “перста”, и затем начал врать моим старикам, что случилось несчастие: Никитки, пишу, нет, а вышел фос-куш.

Ничего другого в этом положении не выдумал.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Живем наново и опять так же невозмутимо хорошо, как жили. Мой немчик растет, и я его, разумеется, люблю. Мое ведь дитя! Мое рожденье! Лина превосходная мать, а баронесса Венигрета - превосходная бабушка. Фридька молодец и красавец. Барон Андрей Васильевич носит ему конфекты и со слезами слушает, когда Лина ему рассказывает, как я люблю дитя. Оботрет шелковым платочком свои слезливые голубые глазки, приложит ко лбу мальчика свой белый палец и шепчет:

- Перст Божий! перст! Мы все сами по себе не значим ничего. - И прочитает в немецком переводе из Гафиза:

Тщетно, художник, ты мнишь,

Что творений своих - ты создатель.

Меня повысили в должности и дали мне новый чин. Это поправило наши достатки. Прошло три года. Детей более не было. Лина прихварывала. Андрей Васильевич дал мне командировку в Англию для приема портовых заказов. Лине советовали полечиться в Дубельне у Нордштрема, в его гидропатической лечебнице. Я их завез туда и устроил в Майоренгофе, на самом берегу моря. Слагалось прекрасно: я пробуду месяца два за границей, а они у Нордштрема. Чудесный старик-немец и терпеть не мог остзейских немцев, все их ругал по-русски “прохвостами”. Больных заставлял ходить по берегу то босиком, то совсем нагишом. В аптечное лечение не верил нисколько и над всеми докторами смеялся. Исключение делал только для одного московского Захарьина.

- Этот, - говорил, - один чисто действует: он понял дело и напал на свою роль.

А похвала эта, впрочем, в простом изъяснении сводилась к тому, что он почитал знаменитого московского врача “объюродевшим”, но уверял, что “в Москве такие люди необходимы” и что она потому и крепка, что держится “credo quia absurdum”. {“Верю, потому что абсурд” (лат.)}.

Любопытный был человек! Жил холостяком, брак считал недостойным и запоздалым учреждением, остающимся пока еще только потому, что люди не могут найти, чем бы его заменить; ходил часто без шапки, с толстой дубиной в руке, ел мало, вина не пил и не курил и был очень умен.

Моя теща пользовалась его расположением “как умная немка”. Жена моя должна была у него лечиться. После она хотела съездить к Tante Августе в Поланген, где море гораздо солонее.

Я сказал:

- Прекрасно.

- И Фриде с собою возьмем, надо его показать танте и Авроре: она ведь его еще не видала.

- Пожалуйста, возьмите; его только и остается показывать танте Августе да Авроре.

Лина укоризненно покачала головою.

- Какой ты, - говорит, - злой!

- Да, я злой, а вы с своей мамой очень добрые: вы так устроили, что мне своим родным сына показывать стыдно.

- Почему же стыдно?

- Немец!.. лютеранин!

- Ну так что же такое?

- Ничего больше.

- Будто не все равно? Все христиане.

- То-то и есть, верно, не все равно. И я так думаю: не все ли равно, а вот по-вашему, видно, не все равно, вы взяли да и переправили его из Никитки на Готфрида.

А жене уж нечего сказать, так она отвечает:

- Ты придираешься. Лишнюю комнату, которая у нас наверху, мы отдадим дяде барону (то есть Андрею Васильевичу).

- Чудесно.

- Ведь мы ему много обязаны.

- Конечно.

- Он очень любит Нордштрема.

- И Нордштрем его любит.

- Правда?

- Да.

- Он тебе говорил это?

- Как же. Он мне говорил, что барон - гороховый шут.

Лина обиделась.

- Я, - говорит, - думаю, что ты шутишь.

- Нет, не шучу; но, впрочем, Нордштрем хотел свести барона с каким-то пастором, который одну ночь говорит во сне по-еврейски, а другую по-гречески.

Лина заметила мне, что я дерзок и неблагодарен.

В ней была какая-то нервность. Так мы расстались и почти три месяца не видались. В разлуке в моем настроении, разумеется, произошла перемена: огорчения потеряли свою остроту, а хорошие, радостные минуты жизни всплывали и манили к жене. Я ведь ее любил и теперь люблю.

Андрей Васильевич встретил меня в Риге на самом вокзале, повел завтракать в парк и в первую стать рассказал свою радость. Пастор, с которым познакомил его Нордштрем и который “во сне говорил одну ночь по-еврейски, а другую - по-гречески”, принес ему “обновление смысла”.

- Что же такое он открыл?

- А, друг мой, - это благословенная, это великая вещь! Я теперь могу молиться так, как до этой поры никогда не молился. Сомненья больше нет!

- Это большая радость.

- Да, это радость. Впрочем, я всегда думал и подозревал, что здесь нечто должно быть не так, что здесь что-то должно быть иначе. Я говорю о “Молитве Господней”.

- Я ничего не понимаю.

- Но ведь вы ее знаете?

- “Отче наш”-то? - Ну, конечно, знаю.

- И помните прошение: “Хлеб наш насущный дай нам сегодня”?

- Да, это так.

- А вот то-то и есть, что это не так.

- Позвольте…

- Да не так, не так! Я и прежде задумывался: как это странно!.. “Не о хлебе человек жив”, и “не беспокойтеся, что будете есть или пить”, а тут вдруг прошение о хлебе… Но теперь он мне открыл глаза.

10
{"b":"49451","o":1}