Новорождённые глаза пытаются с прежней ясностью обозреть весь мир, во всём его многообразии не разрезая его на кусочки-эпизоды, с тем чтобы сразу приступить собирать из этих эпизодов мозаику жизни (Занятие достойное мудрости?). Дитя изначально видит мир во всем его многообразной цельности. И в той цельности нет плохого и хорошего, злого и доброго, своего и чужого, жизни и смерти – его мир гармоничен. Его мир – любовь.
Ко всему нужно привыкнуть и даже к собственному телу. То руки начинают жить какой-то своей жизнью, то гравитация начинает озадачивать – никогда не падал раньше, да и прочие беспокойные процессы. И с лицами ещё нужно разобраться, тут так заведено: многие имеют по два, а то и по три лица. Одним смотрят, другим живут, третье про запас держат, так на всякий случай. Младенцу невдомёк: зачем? – куда проще жить, когда да – это да, а нет – это нет. Недомолвки, намёки, тайное при ясном свете и ослепительное сияние среди ночи, когда глаза сами смыкаются и просят покоя. Да, и самое главное – с рождением ты теряешь свободу, ты чей-то, кому-то обязан, и когда-то успел задолжать, только успевай оглядываться и приноравливаться, задумываться над каждым шагом, боясь оступиться. Когда ориентир один – любовь, к нему и стремишься, а когда множество, начинаешь метаться в поисках верного. Тебя подталкивают, направляют, заставляют всё время идти в ногу или со всеми. Невольно подстраиваешься под шаг, равняешься, вначале неловко потом привыкаешь. Так легче. От тебя требуют одного – механичности. О любви ни слова – всё материально, все определяется на вкус, цвет и предпочтения, всё имеет свои временные и пространственные ограничения. И для любви нет исключения. Делай свои первые шаги, малыш, привыкай к гравитации. Давай привыкай.
– Агу, агушеньки.
Бессмысленно, но как-то тепло и напоминает шум океана. Я безбрежный океан любви, во мне может искупаться каждый. Плыть, покачиваясь на волнах, куда ему заблагорассудится, без страха утонуть – я бездонный, и стихии мои не ведают земных шквалов и штормов. Заходите, окунайтесь, смывайте усталость и ободряйтесь, каждый получит во мне обетование. Я приму любую вашу волю.
И каждый входит в воду по-разному. Один зябко пробует пальцами ноги, другой плюхается со всего разбега, третий, изображая какое-то животное, уверенно плывёт и пофыркивает от удовольствия. Для одних я «кровинушка», для других игрушка, нечто вроде живого плюшевого мишки. Дедушка взял меня заскорузлыми руками, придвинул к кустистым бровям, покарябал взглядом, удовлетворённо замечая половую принадлежность, и передал дальше:
– Мальца берегите. Нашего рода.
Очередной дядька только дыхнул на меня крепкой жизнью, и я заплакал. Как ему ещё объяснить, затхлый воздух признак болезни, он умирает.
Были другие руки и лица, улюлюкали, сыпали словами:
– Как не любить такую кроху. Ты знаешь, я всё-таки купила то платье. Помнишь то самое, в «Парижанке». Улю-лю-лю, ты моя радость! В такой милый горошек. Мне скидку сделали, так я и туфли прикупила в тон.
Сколько слов о чём они?
Залетали мотыльки, хлопали крылышками, кружась вокруг лампочки. Их притягивал свет. Не обожгитесь! Они обжигались, отскакивали прочь, и снова начинали нервно плясать вокруг источника света. Когда лампочка гасла, они без сожаления улетали прочь.
Океан любви засыпал, едва слышно посапывая носиком, а на берегу сновали случайные зеваки и чутко берегли сон те, кому по воле судьбы выпало стоять на страже детского сна – родные.
Хлопнула дверь, сквозняк всколыхнул накидку. Океан чуть шевельнулся, приоткрыл сонные глаза и снова погрузился в бирюзовую сказочную пучину, недоступную другим людям. Сколько не ныряй, ты так и останешься праздным гулякой или родичем. И только другой океан, столь же безбрежный и родной не по крови, но по духу, сольётся с тобой, весь, до капли – что для него жизнь: безбрежность. Любовь без условностей и оговорок. Кровные узы, брось их в океан любви – утонут.
Улюлюкуают, агукают – издают звуки и ни слова о любви. Внимания хоть отбавляй – через край. Вчера тут был один чересчур внимательный, на всё через объектив смотрит: «Положите ребёночка на животик… вот так, помашите ему ручкой… агу-агу…» Так измучил меня своим стеклянным зрачком! Они относились ко мне с одинаковой безразличной теплотой: фотограф и его фотоаппарат. Лиц вокруг много, всем хочется запечатлеть и запечатлеться, каждый видит в окуляре своё. Фотограф отсчитал своё шелестящее счастье, сверкнул глазками-объективами и пропал.
Я растворюсь в каждом, смиренно разделю с вами и боль и радость, я люблю вас, капризных и грешных, вздорных и хвастливых, умных и заносчивых – разных. Принимаете ли вы мой новорождённый мир? Вы плюхаетесь в океан любви, обязательно сохраняя при этом плавучесть.
Нет, всё-таки есть лица не похожие на остальные. Они очень редко встречаются и похожи на обитаемые тёплые планеты среди безжизненных ледяных просторов космоса. Можно сколь угодно блуждать среди звёзд и не встретишь ни одно живой. Мне повезло в первую неделю, после моего рождения – ко мне наклонилось лицо моего отца.
Обыкновенное лицо, каких тысячи. В мамином, если честно, куда больше нежности и внимания. И чего в нём такого? Взгляд. Помните, я говорил о зеркале, куда заглядывает Бог. Отец заглянул, сначала с неясной надеждой: кто там? Потом был миг – чудный миг – взгляд отца прояснился. Представьте себе сухой надломленный сучок, и вдруг на нём прямо из сморщенных высохших сухожилий набухает почка и распускается дивный цветок. Кто способен замечать подобное не может сдержать невольного вздоха, радостного восклицания. Глаза отца будто хотели сказать мне: и я могу смотреть на мир так же широко и влюблёно, как и ты, я только призабыл, засуетился, растерялся, Но ничего я обязательно вспомню, найдусь! Да-да, я уже помню!
С отцом мы стали двумя половинками одного целого, это была больше чем связь. С мамой я на всю жизнь остался связан пуповиной. Той же пуповиной, думаю, я был связан и с остальным миром. Потрогайте свой живот и сразу нащупаете пупок. С моим отцом всё иначе. Мы понимали друг друга не языком чувств и каких-то обязательств – мы растворились друг в друге, до капли, без остатка, без договорённостей вроде: значит так, я – взрослый, ты – салага и подотри нос. Мы просто черпали в другом то, что один не успел расплескать, а другой ещё хранил в себе полным до краёв.
– Держись, Дрёма, держим курс на Альдебаран!
Здорово папа превратил обыкновенную лампочку в неизвестную звезду. В таком случае, смею вас заверить: на сегодня все пространства отменяются и наши комнаты – это две соприкасающиеся Вселенные.
– Ух ты, полетели! Пристегните ремни!
Лучше обними покрепче – это понадёжнее.
– Что ж в дальний путь!
Папа, для кого дальний, а для кого между Вселенными один коридор и два шага.
– Так приземляемся на Хрыку. Он мягкий.
Хрыка – это наш терпеливый плюшевый пёс – он добрый и примет любую нашу даже самую жёсткую посадку. Хрыка большой – с меня ростом, но никогда не прыгнет выше тебя, лежит себе преспокойно на полу. С папой всё намного запутаннее, он может опуститься на колени и стать почти как Хрыка, а может тут же подняться и вырасти, хоть голову задирай. Но он не задаётся.
Совершив мягкую посадку, начинаем осваивать новую планету. Тут надо и города из кубиков построить и сады посадить и всяких зверушек развести.
– Дрёма, ты давай строй ровнее. Смотри, башня скоро рухнет.
Никак не могу привыкнуть к законам земного притяжения – особенные они тут у вас. Вернее, теперь – у нас.
– Есть такое дело, Дрёма. Законы у нас жёсткие, чуть зазевался и тут же равновесие потерял, упал и шишку набил. Раньше я считал это бедой. С твоим рождением многое изменилось, ты напомнил мне давно забытую истину: и падение и подъём начинается с точки опоры. Вот почему можно падать – вставая, и, наоборот, подниматься для падения.
Однажды нас подслушал один папин знакомый:
– Ваня, ты с ребёнком разговариваешь или со сверстником?