Старлея звали Иваном. Это былинное имя никак не шло к худощавому телу, слегка вытянутому скуластому лицу и задумчивым светло-карим глазам. Поэтому в детстве его звали Ванюшей, а когда Ванюшей стало неудобно называть юношу с пробивающимися усами, начали обращаться Ваня. Официальные лица, сверившись с паспортом, величали Иван Ивановичем. Ваня всегда смущался.
* * *
Острослов капитан Пономарёв, завидев Ваню, всегда во всеуслышание объявлял:
– Наш Иоанн Иванович явился.
Старлей Ваня не обижался – сам виноват, кто же говорит о сокровенном, выстраданном, когда идёт всеобщая пьянка, а все мысли об одном: не взойдёт ли завтра солнце над твоим остывающим трупом? Тогда шутка всем понравилась, посыпались другие предложения в духе КВН, и весёлые, и скабрезные.
– Да! А Семёныча мы нарядим в сутану.
– И хде ж ты её найдёшь. Тем более Семёнычу. Разве только палатку эту перекроить.
– А хоть и палатку. Зато умора будет. Представь: наш Семёныч, значит, в сутане…
– Из палатки сшитой.
– Да, так вот, Семёныч, и вид у него такой – неприкаянного попика сажень в плечах, встречает тех, кто по ту линию фронта каждый день мечтает нам кишки выпустить.
– Причём всем и сразу.
– Значит, кланяется им и тоненьким голоском блеет: «Прощаем вам, значит, грехи ваши нам, враги наши», – и говоривший на самом деле весело заблеял.
Все взглянули на невозмутимого Семёныча, сопоставили тоненький голосок с его метр девяносто семь (причем как в высоту, так и в ширину) и палатка взорвалась от дикого хохота.
– Ты Ваня о всяких там моралях, в другое время и в другом месте. Хорошо? А тут когда водку с кровью мешаем, не надо. Хорошо. Не надо. Ты тут недавно…
– Да, ладно, не грузись и не грузи Ваню Крендель. Он так спьяну. Верно, Вань?
Командир третьей роты, чьи уши выдавали в нём борца, обернулся к Ване. Ваня ответил не сразу:
– Я серьёзно.
– А чего же ты вчерась палил из «калаша» как угорелый. Два рожка фьють в белый свет как в копеечку.
– Со страху.
– Ага – наложил, значит.
– Поддался искушению.
– Что в штаны наложить? Ха-ха. Так тут никакого искушения не надо – само прёт! Ха-ха.
– Терпеть надо. Терпеть.
– Так и я о том же, Ваня, расслабься: «Терпеть надо, терпеть». Ты чего нам тут начинаешь. Нам проповедей и без тебя хватает, наш полковой «проповедник» майор Пустовалов так заливает, так заливает – тебе до него далеко.
– А я не проповедую. Вы спросили, я ответил. Люди по одной дороге ходят, а видят разное. Поводырь слепого только проведёт, а прозревать всё равно придётся каждому. За него этот труд никто не сделает. Вот я и тружусь, да видно не до кровавого пота, слабак, если вчера со страху стрелять стал. Каждый день твержу себе: «Терпение, Ваня, терпение».
– Тьфу-ты, скучно с тобой Ваня.
– Ничего, обстреляется и повеселеет. Верно?
– Спаси Бог.
– Тьфу-ты, вот шарманка: «спаси, спаси…» Как сюда-то попал? Тебе нужно было точно в попы податься. Глядишь и открестился бы.
– Попал? Да, так же как и вы – Родина призвала. Она у нас одна на всех. Я на сборах двухнедельных партизанил, так вот с них и, не спрашивая, сюда. А откреститься, говоришь… оно можно, но пока не окунёшься – не смоешь.
В палатке стало тихо. Майор Белошапко потянувшийся было за куском рафинада, забыл зачем тянул руку, и со словами: «Вот дела», – начал медленно оседать на своё место. Да, только, видимо, так задумался над Ваниной риторикой (или смутился), что не рассчитал траектории и, чертыхаясь, сполз с ящика на пол, развеселив всех видом болтающихся в воздухе ботинками.
– Ваня, гляди, что ты наделал. Теперь НШ начнёт путать листки о награждении с похоронками. Ты ему весь мозг вывернул и он, видишь, решил теперь у чертей истину искать.
Всем стало смешно, а капитан Пономарёв, зубоскаля, добавил:
– Ты не Ваня, а Иоанн.
– Ага, Иоанн Окунатель.
– Сам ты «окунатель», болван – Креститель.
При слове «креститель» на левом фланге полка с треском разорвалась сигнальная мина и началась стрельба, послышались хлопки ручных гранат, все подскочили с мест, и начали выбегать, сталкиваясь у выхода.
На рассвете того, кто прозвал старлея «крестителем» выволокли на брезенте в тыл двое солдат:
– Ух, тяжёлый, блин. И чего трупы сами не ходят.
– Привилегия у них такая, – криво хмыкнул другой солдат, – у мёртвых, чтобы их носили на руках.
* * *
Майор окончательно потерял точку опоры и неуклюже съехал на пол. Старший лейтенант Ваня отстранённо смотрел на крышку буржуйки, она неплотно прилегала образуя тонкую щёлочку, внутри полыхала неведомая ему жизнь, мелькали тени, что-то шевелилось и с шорохом осыпалось. И оттуда в студеную палатку проникал тёплый оранжевый свет.
Хоть что-то…, – Ваня улыбнулся уголками рта. В отличие от майора он не был пьян, каждый раз делая вид, что пьёт, он лишь слегка пригубливал, морщился и при случае незаметно сливал содержимое кружки на пол. Если кто-нибудь, вдруг, заметил бы такое святотатство скандала не избежать. Спирт ценился превыше жизни, он, как никто, умел перекрашивать кровавые будни войны в весёлые пастельные цвета. Ваня шёл поперёк всем традициям и вопреки здравому смыслу: он решительно отказывался от «ста грамм», предоставляя душе возможность лицезреть ужасную реальность во всех красках: «Я не буду обманываться. Хватит! Пусть как есть – так и будет. И это будет моей правдой». Вот почему все спали, а ему не спалось. На душе было и хорошо и тяжко. Так бывает, когда твёрдо решишь идти вперёд, не сворачивая, «увижу, обязательно увижу те чудеса, о которых мне все уши прожужжали», а дорога…: сплошная непролазь, косогоры и пропасти и ты уже на полпути.
Пусть хохочут от души, издеваются – не отступлюсь. Теперь точно не отступлюсь, – думал Иван, всякий раз убеждая сам себя, – не отступлюсь! И будь, что будет… Уснуть бы. Он пошарил рукой справа от себя достал вещмешок, развязал и вытащил две изрядно потрёпанные тетради. Одна толстая, девяносто шесть листов, на красочной обложке куда-то неслись две белые гривастые лошади, другая тетрадь потоньше – на сорок восемь, простенькая без картинок на обложке. Подумал, раскрыл толстую и погрузился в чтение. В голове корявый неровный почерк рождал яркие образы:
«– Ванюша. Ванюша, бросай игрушки идём кушать.
– Сейчас, мама.
– Отец уже пришёл.
Отец это уже серьёзно. Мальчик полководческим суровым взглядом окидывал, фигурки солдат, «танчики» и поспешно бежал на кухню. На столе аппетитно парила тарелка с борщом, в вазе горкой лежали ломтики белого хлеба. И над всем авторитетно возвышалась фигура отца. Рядом, примостившись на табуретке, сидела мама.
– Ну что, боец, воюешь?
– Воюю, – серьёзно отвечал Ванюша и брался за ложку.
– И кто побеждает, надеюсь наши?
– А кто же ещё?
– Дело. Помни: знамёна это важно и под чьими ты выступаешь тем более важно. Ладно, кушай. Когда я ем, я глух и…
– Нем.
Детство – пора сплошных чудес. И хлеб всегда на столе горкой, и каша рассыпчатая с молоком, а по праздникам и пироги; обязательно. Бывает, конечно, и прилетит ремнём. Отец у Вани был строгий. Мог и высечь и в угол поставить, посидит на табурете, насупившись, потом брови сами разойдутся, глаза подобреют:
– Чуешь за что?
Ванюша кивал.
– То-то. Ладно, выходи.
Детство жило от прощения до прощения и никогда от наказания до наказания. Оно и само не держало обиды, надуется и тут же забывает. К чему копить, если потом жить с этим грузом тяжело? Ваня махал ручонкой и мигом вскакивал на колени к отцу. «От слёз, Ванюша, одно воспаление на глазах». Ванюша прижимался, испытывая особое ни с чем несравнимое чувство защищённости и чего-то ещё, что он не мог объяснить. В том «чего-то» был, и солнечный летний день, и поскрипывание чистого снега под полозьями санок, и радуга, и щебетание птиц после грозы, и запах свежих опилок у свеженького сруба, и многое, многое ещё чего. Отец, почему-то робея, гладил Ванюшу по светлым волосам, целовал в макушку, потом уверенным хватом ставил на пол и тихо подталкивал: