* * *
Думаю, Кэтрин осуществила свой замысел, так как следующая запись уже о другом – похоже, девочку довели до слез.
«Никогда не думала, что Хиндли заставит меня так сильно плакать! – написала она. – Голова моя от слез раскалывается так, что не могу оторвать ее от подушки. Но я не сдамся! Бедный, бедный Хитклиф! Хиндли назвал его бродягой без роду-племени и запретил не только есть с нами за одним столом, но и сидеть с нами рядом. Мне запрещено с ним играть, а если мы нарушим приказ, брат грозится вышвырнуть его из дому. Хиндли обвиняет папу (да как он смеет!) в том, что он избаловал Хитклифа и обещает “поставить парня на место”».
* * *
Я начал задремывать над полустершейся страницей, взгляд перебегал с рукописного текста на печатный. Я увидел выделенный красным цветом заголовок – «Семьюдесятью семь и первый из семьдесят первых. Благочестивые рассуждения Джейбза Брандерхэма в церкви Гиммерден-на-Болотах». И пока я в полудреме ломал голову над тем, что же преподобный Джейбз Брандерхэм хотел сказать в столь затейливо именуемом сочинении, я не заметил, как поудобнее улегся в постели и уснул. Увы, отвратительный чай и отвратительное настроение дали себя знать! Только этим можно объяснить то, что я провел одну из самых ужасных ночей в своей жизни. Воистину, никогда раньше мне не пришлось так страдать.
Похоже, я начал видеть сон еще до того, как утратил представление о том, где я нахожусь. Но в моем сне уже наступило утро, и я отправился домой, сопутствуемый Джозефом. Дорогу полностью засыпал глубокий снег. Пока мы медленно продвигались вперед, мой попутчик изводил меня упреками по поводу какого-то посоха. Я было подумал, что местный обычай требовал перед выходом из дома выпить «на посошок», но когда Джозеф начал хвастливо размахивать тяжеленной дубинкой, я понял, что речь идет о «посохе пилигрима». «Все же это странно, – подумалось мне, – неужели мне понадобится столь весомый аргумент, чтобы попасть в собственный дом?» Но тут до меня дошло, что мы идем не домой, а на проповедь Джейбза Брандерхэма. Более того, кто-то из нас – либо я, либо Джозеф – совершил тот самый страшный первый из семьдесят первых грехов и будет публично подвергнут поруганию и отлучению.
Мы подошли к церкви. Наяву я действительно пару раз проходил мимо нее. Она стоит в лощине между двумя холмами и возвышается над верховым болотом, чья торфяная вода, по слухам, бальзамирует тела тех немногих мертвецов, которые покоятся на церковном погосте. Пока что крыша у церкви цела, но поскольку жалованье приходского священника – всего лишь двадцать фунтов perannum[7] да домик из двух комнат, такой старый, что в любую минуту может превратиться в однокомнатный, желающих заступить на этот пост нет, особенно в наши дни, когда немногочисленная паства готова скорее смотреть, как их пастырь голодает, чем увеличить его вспомоществование хотя бы на пенни из своих собственных карманов. Однако же в моем сне преподобный Джейбз вещал в заполненной до отказа прихожанами церкви при всем внимании присутствующих. Боже, что это была за проповедь! Она была разделена на четыреста девяносто частей, каждая из которых по длине равнялась обычному обращению с амвона и была посвящена одному определенному греху! Где преподобный нашел столько прегрешений, для меня осталось тайной, равно как и то, как он их толковал и что приписывал братьям своим. Получалось, что каждый человек постоянно грешит, да так странно, что я никогда и представить себе не мог столь причудливые провинности.
Меня измучила смертельная скука – я боролся со сном всеми силами, зевал, ерзал, клевал носом, и внезапно просыпался! Я щипал и тыкал себя, чтобы не заснуть, тер глаза, вставал и садился, приставал к Джозефу с вопросами, когда же преподобный закончит свои обличения. Я был осужден выслушать всю проповедь целиком – все четыреста девяносто частей, – когда Джейбз дошел до ПЕРВОГО ИЗ СЕМЬДЕСЯТ ПЕРВЫХ грехов. В этот момент на меня снизошло вдохновение – захотелось встать и объявить преподобного впавшим в такой грех, за который ни одному христианину никогда не будет даровано прощения.
«Сэр! – воскликнул я. – Сидя здесь, в этих четырех стенах, я единым духом пережил и простил четыреста девяносто прегрешений, ставших темой вашей затянувшейся проповеди. Семьдесят раз по семь я хватался за шляпу и уже был готов уйти, – и семьдесят раз по семь вы самым невероятным образом заставляли меня сесть на место. Но четыреста девяносто – это уже слишком. Слушайте же меня, товарищи по несчастью! Это он во всем виноват! Стащите его с кафедры, обратите его в прах, чтобы там, где был он известен, о нем позабыли, как если бы его никогда и не было».
– ТЫ И ЕСТЬ САМЫЙ ВЕЛИКИЙ ГРЕШНИК! – возгласил Джейбз, выдержав торжественную паузу и перегнувшись вперед с амвона. – Семьдесят раз по семь отверзал ты рот свой в мерзкой зевоте, и семьдесят раз по семь прощал я тебя, говоря себе: «Прости его, Господи, ибо подвержен он слабости человеческой!» Но вот явился первый из семидесяти первых. Братья мои, вершите над ним ваш праведный суд по всей строгости, и да пребудет с Вами благословенье Божие!
После этих слов все члены паствы, как один человек, схватились за посохи и стеной пошли на меня. Не имея собственного оружия для защиты, я попытался обезоружить Джозефа, ближайшего ко мне и самого заклятого моего гонителя, чтобы завладеть его посохом. В общей неразберихе несколько дубинок скрестились, а удары, предназначенные мне, пали на другие головы. Тотчас же вся церковь наполнилась невообразимым треском дерева – кто-то бил, кто-то парировал удары, каждый ополчился на соседа своего, а преподобный Брандерхэм, не желая оставаться в стороне, излил свой пыл в методичном стуке по крышке кафедры, да таком гулком, что он в конце концов – к моему несказанному облегчению – разбудил меня. Так что же произвело столь невыразимый грохот? Что стучало наяву вместо преподобного Джейбза моего сна? Оказалось, что это всего лишь разлапистая ветвь ели, которая скребла по оконному переплету и стучала своими сухими высохшими ветвями-пальцами по стеклу. Я прислушивался с недоверием к этому звуку всего мгновение, а затем повернулся на другой бок и вновь забылся, но на этот раз мне приснился еще более ужасный сон, если только такое возможно представить!
Теперь я лежал под дубовым альковом, а за окном завывал ветер, крутя и бросая снежные вихри. Я вновь услышал, как ветвь ели скребет в стекло, и во сне, как и наяву, правильно понял причину этого неприятного звука. Однако в этот раз он настолько сильно действовал мне на нервы, что я решился встать и открыть окно. Крючок плотно вошел в скобу и не поддавался – это я приметил, еще когда бодрствовал, но потом забыл. «Я все равно должен прекратить этот скрип!» – подумалось мне. Я так сильно стукнул костяшками пальцев по стеклу, что оно осыпалось. Я вытянул руку наружу, чтобы схватить докучливую ветвь, но вместо нее пальцы мои сомкнулись вокруг маленькой, холодной как лед ручки! Дикий ужас кошмара объял меня. Я попытался втянуть свою руку обратно, но призрачные пальцы впились в нее, а нежный жалобный голос произнес с мольбой: «Впустите меня, впустите меня». «Кто вы?» – спросил я, пытаясь одновременно освободиться от страшного пожатия. «Кэтрин Линтон, – прошелестел голос (и почему только мне пришла на ум фамилия ЛИНТОН? Ведь гораздо чаще мне встречалась надпись Кэтрин ЭРНШО!) – Мне нужно вернуться домой! Я заблудилась на болоте…» Как только прозвучали эти слова, я увидел в окне детское лицо. Страх сделал меня жестоким, и я, не в силах стряхнуть захват призрачных пальцев, потянул на себя всю руку и попытался освободиться, резанув запястье призрака о край разбитого оконного стекла. Кровь хлынула потоком и залила простыни на кровати. «Впусти меня!» – несмотря ни на что стенал призрак, не ослабляя хватки и повергая меня этим в полный ужас. «Как же мне впустить тебя? – промолвил я наконец. – Сначала ты отпусти меня, если хочешь, чтобы я открыл окно». Пальцы разжались, я втянул свою руку внутрь, торопливо завалил разбитое окно стопкой старинных фолиантов, а затем зажал уши, чтобы не слышать более жалобных просьб привидения. Мне показалось, что примерно на четверть часа я смог заглушить их, но как только я прислушался, то вновь услышал полный печали стон. «Сгинь! – вскричал я. – Я никогда не впущу тебя, проси хоть двадцать лет». «А я и прошу уже двадцать лет, – прошелестел голос. – Целых двадцать лет не могу попасть домой». Оконная рама затряслась, стопка книг подвинулась и наклонилась, как будто кто-то толкал ее снаружи. Я попытался встать на ноги, но не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. И тогда я закричал в приступе неистового страха. К смятению моему, крик мой прозвучал не во сне, а наяву. К двери комнаты приблизились торопливые шаги, кто-то бесцеремонно распахнул дверь, и я увидел свет в окнах алькова. Я сидел в постели, сотрясаясь от дрожи и отирая пот со лба. Вошедший, казалось, заколебался и начал что-то бормотать, как будто говорил сам с собой. Наконец я услышал тихий вопрос, произнесенный почти шепотом, как будто бы говоривший особо не надеялся на ответ: «Есть здесь кто-нибудь?» Я почел за благо обнаружить свое присутствие, потому что узнал голос Хитклифа и испугался, что он может начать обыскивать комнату, если я буду сидеть тихо. С этим намерением я распахнул створки алькова. Не скоро я забуду, какие последствия возымели мои действия.