Утром было соревнование по конькам и эстафета. Сапожников свой этап выиграл, а этот паскуда, курицын сын, сначала пошел хорошо, а на финише упал на метельном льду старицы. И Сапожников не спросясь ушел к бабушке.
Белое огромное поле с вешками для тех, кто не знает дороги, заметаемая тропка, проложенная чьими-то ногами. Трезвость. Высокий звон одиночества. Слепящий белый снег. Слепящий белый ветер в лицо.
Но потом черное пятнышко на дороге - собачка Мушка, которая не узнала его и отскочила от протянутой руки, но побежала за ним вслед.
Стук, стук, стук с замиранием сердца в калитку. Открыл средний дядя тычинки-пестики, пригляделся и ахнул. Сапожников вошел во двор. Залаяла собачка Мушка и вылезла из своей конуры, она была уже совсем старенькая и на улицу не выходила, а это дочка ее попалась Сапожникову на метельной дороге. Теплота, теплота.
- Бабушка, а почему праздник не может быть каждый день? - спросил Сапожников.
Это у него всю жизнь было так.
Еще когда он совсем маленький был, лет пяти, наверно, его первый раз в Москву повезли. Отец с мамой тогда еще были вместе. И пришли они все в цирк, где работал отец, и посадили их, конечно, в ложу. Сапожников поглядывал на все без интереса. Много людей в пальто, полутьма какая-то, веревки, и пахнет, как у коновязи.
Ему только понравился красный бархатный барьер там, внизу, огромный, низкий и круглый, и здесь, на верху, маленький бархатный барьер, которым была отграничена ложа, чтобы Сапожников не выпал.
И тут вдруг ударила медь, вспыхнул ослепительный свет, заорал духовой оркестр, и в центр круга на белой лошади вылетела наездница - белое виденье, прекрасная женщина в белом платье, черной шапочке с пером и голыми руками - и понеслась по кругу. А в центр вышел черный гад, злодей в черном фраке и цилиндре, с длинным бичом. И все пытался хлестнуть красавицу женщину, но промахивался. А белая лошадь то мчалась по кругу, то вставала на дыбы, и ничего этот гад с ними сделать не мог, а только хлопал пушечно. И это было так прекрасно, что Сапожников вцепился в свой малый барьер, обшитый бархатом, и закостенел, и не слышал, как его испуганно окликали, и полюбил первый раз в своей жизни, потому что, конечно, первая любовь всякого порядочного Сапожникова - это, конечно, наездница.
А потом внизу откинули барьер, и наездница ускакала, гад стал кланяться, а Сапожников заплакал.
- Что ты? Ты что? - стали спрашивать его папа и мама, которые тогда еще были вместе.
А Сапожников в ответ спросил:
- Больше уже все?.. Больше ничего не будет?
И тогда все взрослые в ложе засмеялись и объяснили ему, что это только начало и что программа длинная и еще много чего будет, и это все подтвердилось. Но каждый раз, когда кончался номер, Сапожников никак не мог обрадоваться взахлеб, потому что на донышке всегда трепетала болевая точка, ожидавшая, что праздник сейчас кончится. И только потом, много лет спустя, Сапожников осознал, что эта болевая точка есть мечта о коммуне, о празднике каждый день, когда все как один теплый дом, где каждый друг другу в помощь и никто тебя за это не искажает. Когда не толпа, а шествие и не одиночество, а уединение. Счастье общности, где все не щепки в потоке, который сталкивает времявороты, и не гайка ты и не винтик, а человек… И эту коммуну, и способы приблизить ее искал Сапожников всю жизнь, часто ошибался, торопился, срывая яблоки еще зелеными, не понимая иногда сам, чего же он ищет, чего же он мечется, отстаивая свой путь простофили среди злобы дня и запальчивости близких людей, но доверяющих друг другу. Потому что для этого одного ума мало, ум здесь бесперспективен, а у простофили перспектива есть - мудрость. И за эту коммуну, за этот праздник Сапожников воевал всю жизнь и старался понять, как же его приблизить конкретно, и потому пускался в поиск в любую область, где такая возможность брезжила, и опрокидывал столы с яствами, если они уводили его с дороги к этому празднику. Вот что такое изобретательство, если говорить всерьез, а не просто изучать насос, и любопытство.
А когда Сапожников вернулся из зимнего лагеря, учитель сказал:
- Я тут без тебя кое-что посчитал… Давай-ка, напиши мне на бумажке насчет вакуумных стенок для строительства домов без отопления… ну, эти твои термосы-кирпичи.
Бред, конечно. Стекло хрупкое, а в других материалах вакуума едва ли добьешься… в промышленных масштабах, конечно. Но давай попробуем оформить заявку.
Конечно, бред. До сих пор таких домов не строят, где отопления практически не требуется. То ли заявка Сапожникова затерялась, то ли еще почему. И спасательных поясов таких Сапожников ни разу не видел, чтобы раз, надел на себя - и уже надувать не надо, не потонешь. Потому что у Сапожникова характер был не пробивной. Он всегда так считал: нужен буду - разыщут под землей, а не нужен - и толкаться не стану. Так и во всем, жил и дожидался, пока заметят, и старался ничего не просить. Потому что на праздники не просятся. На праздник приглашают.
Глава 10
ШАРОВАЯ МОЛНИЯ
Сапожников убежал из Риги как последний трус.
Так на нем и было написано: трус.
Когда он из Риги заявился к Дунаевым, Нюра отводила глаза от его жалкой размазанной улыбки.
Он еще хорохорился, мужественно хмурил брови и выпячивал грудь, но потом, когда пил чай, сидел за столом тяжелой грудой, снова появлялась эта улыбка, и тогда он становился похож на оседающий в морщинах, пробитый аэростат заграждения или на грязный тающий сугроб на краю тротуара.
- Сапожников, иди к Нюре, - сказал Дунаев. - У тебя вид как у нашкодившего пса.
Сапожников снова улыбнулся, красиво нахмурил брови и пошел на Нюрину половину дожевывать пирожок.
Нюра старалась не смотреть на эти руины изобретателя. …Тогда, в июне, Нюра зашла и сказала: "Твоя бывшая жена умерла", - и Сапожников ничего не понял, и потом вдруг закричал, и комната стала желтая и круглая, как шаровая молния.
- Выпей скорей, - сказал Дунаев. - И еще выпей.
И Сапожников докончил свою поллитровку.
- Возьми сала.
Была ночь, и они сидели у Дунаевых.
А Нюра погладила Сапожникова по голове и сказала:
- Не казнись. Хуже нет начать казниться.
Дунаев сказал жене:
- Выбей из него эту дурь. Он говорит, что он бездарный. Не хватило таланта, не смог ничего придумать, чтобы вырвать ее из этой помойки, выбей из него эту дурь.
Сапожников сказал:
- У меня тост. Если есть рай, давайте выпьем, чтобы она была в раю.
Водка была как вода.
Утром они вышли из решетчатых ворот дома и увидели, что первые прохожие идут на работу.
А потом приехал Глеб, и шаровая молния медленно растаяла…
Нюра что-то говорила ему, и Сапожников отвечал:
- Да-да, конечно… само собой.
- Что ты все бормочешь? - сказала Нюра. - Поговори со мной.
- Со мной беда, - сказал Сапожников.
- Ну.
Дунаев на кухне громил посуду. Сквозняк надувал и тормошил ситцевый занавес, отгораживавший Нюрину половину.
- Какая она? - спокойно спросила Нюра.
- Не знаю.
- Значит, влюбился…
- Поехал к Барбарисову по делу - и вот что вышло. - Сапожников кричал сдавленным шепотом. - Я ее вижу все время! Ясно? Мне все опостылело! Ясно? А вы с Дунаевым все время молчите! Ты же все время молчишь!
Нюра ничего не отвечала, только все время убирала прядь со лба.
- Я ничего понять не могу! - шепотом орал Сапожников. - Я не знаю, похоже это на любовь или нет! Какая, это любовь, если я помню все свои дурости и ошибки?
Любовь должна быть беспечной, а я жду спасителя… Понимаешь? Понимаешь?
Он таращил глаза и разевал рот, как рыба.
- Трус… - медленно сказала Нюра.
И Сапожников опомнился.
- Что ты сказала?
- Трус ты, - припечатала Нюра.
- Я не трус, - сказал Сапожников. - Ты ошибаешься… Просто она очень похожа.