Теперь ты воевала на два фронта. Один, считай, потерян, и ты с каждым днем перебрасывала все больше сил на другой. Уже продала на мою гульбу ожерелье и два кольца. Заставила отца давать мне больше карманных денег. Он что, не слышит стук солдатских сапог? Не чует угрозы? Не знает, что через пару недель забреют и меня, несмотря на мою студенческую отсрочку? В один прекрасный вечер, в ноябре, ты вручила мне очередной конверт. В нем лежали золотые монеты. Бабушкины - пояснила ты. Ей все равно уже ни к чему... А о себе, стало быть, ты и думать забыла. Все мое недовольство тобой, всю подозрительность вмиг как рукой сняло. Как к тебе относиться, я теперь и сам не знал. То ли бес самопожертвования действительно поделился в тебе на нас с бабушкой, то ли ты сама не своя от горя. А я-то тоже хорош! Продаюсь за подачки, торгую жалкими остатками уважения и сыновней любви! А ты вдруг объявила родне: делайте что хотите и приходите когда хотите. Бабушка почти все время без сознания. Оберегать нечего и некого. И снова наконец ты снизошла до родных и отреклась от власти. Я даже сомневаюсь, что в последние бабушкины минуты ты из кожи вон лезла. Бабушка умерла в начале декабря, во сне. Похоронами занимался Арман. Ты же палец о палец не ударила. И на кладбище не пролила ни слезинки.
Париж, 1972
Вспоминаю о тебе мельком, в краткие паузы между писанием книг и статей или чтением лекций в Лиссабоне, Флоренции, Эдинбурге, Тулоне, Льеже, Мадриде. Когда человек сам себе хозяин и с собой в ладу, на что ему старуха мать? Чувства у меня к тебе самые банальные. Свою жизнь я сделал сам. Похвастаться могу немногим: упорством, дерзостью с долей наглости, здравым смыслом и умением остановиться вовремя. Заскоки и выкрутасы, конечно, присутствуют, одолевают исподтишка, но в открытую им со мной не сладить. Выручает писательство. Я не писатель, так сказать, с большой буквы, я просто пишущий, писака, чем вполне горжусь. Я ничуть не служитель муз. Считайте - просто человек, собеседник и говорун, ввожу в заблуждение, морочу голову. Пятнадцать лет писаний и черканий, порой удачных, убедили меня, что литература - вещь простая. К себе тоже отношусь трезво. Главное мое правило: не идти на поводу у собственных фантазий. Сюрпризы и вымыслы ненадежны. На особенном, этаком и внешнем, и внутреннем, далеко не уедешь. Но я ничего не предписываю и не навязываю ни себе, ни читателю, более того, из уважения к нему слежу за языком и стилем. Только форма, по-моему, спасет и оправдает любые порывы. Но что бы ни писал я, еще важнее - не изрекать, не считать себя истиной в последней инстанции. Писатель - не высший судия. Порой, изредка, одолевает меня и поэтический зуд. Это физическая потребность, которая сильней меня. Но жертвой ее не стану. Я приму ее, но рано или поздно, на моих условиях: написанное должно быть понятно другим. Да, стихосложение - потребность, пишу стихи, как дышу, заслуг моих тут нет, я им не сторож, не нянька. Но в том виде, в каком они являются, читателю представить не могу: я уважаю ремесло и, явись они мне готовенькие, все равно нашел бы, где поработать, отшлифовать, отточить, сделать из слов произведение именно искусства. Мой ответ вдохновению - труд. Вдохновение журавль в небе, труд - синица в руках. Надеюсь, такое отношение к поэзии извиняет мои поэтические амбиции. Тем больше я сижу над строкой, тем больше превращаю поэзию в труд. Поэтический труд становится работой, как и все другие, и требует усилий и усидчивости. Конечно, в глубине души я верю, что он приведет к озарению, откроет высшие тайны. Тайны мирозданья, к примеру, или человека, когда он не скован никакими законами. Иными словами, поэзия моя вольница, но - в жестких рамках, бунт, но тайный, тайком от всех и вся. Что же все-таки это значит? Сам не знаю. Значит, скорее всего, многое. А я думаю - волшебный фокус, иначе не скажешь. Но сказать попробую - не хочу выглядеть в глазах читателей фокусником и шулером. И с удовольствием заявляю: поэзия моя - борьба высшего смысла с бессмыслицей. Да, мне по сердцу палка о двух концах. Заодно и читатели еще разок подумают о жизни. Правда, это будет стоить им большой крови, ибо способ непривычный. Но - и малой, если они люди непредвзятые.
Понимала ли ты мои стихи? И меня самого, когда в стихах и врал, и говорил правду? Ты смотрела на меня только обывательскими глазами. Так что в этих глазах я остался лишь тем, что говорил и делал, формой, а не сутью. А суть была тебе безразлична или вовсе мешала. Литература, по-твоему, - то, что налицо, байки и шарм. Всякая заумь неприлична. И нечего искать то, чего нет. Ты даже, пожалуй, из чистого упрямства отказалась пойти за мной в глубь, ненадежную, неверную. Правда, было время, когда ты могла понять это. Когда ты играла на скрипке, и позже, когда немного лепила, ты понимала это незримое, бесплотное. Чуяла его в Бетховене и Моцарте, Родене и Бурделе. Видела, как творение становится больше автора. Но сыночка твой разве такой талант? А если такой он талант, значит, не принадлежит уже своей матери! Думаю, ты считала, что я просто способный. И возненавидела бы меня, признай ты во мне гения ну или что-то в этом роде.
Успокойся, не гений я! Даже и поэт не настоящий. Возможности мои скромны, я знаю и смирился. Просто я в форме, когда живу ни дня без строчки. А ведь для поэзии этого мало. Но я люблю писать, люблю стучать на машинке, вытаскивать листки из кармана в кафе или метро, у моря, ручья, холма или при подружке, министре, чиновнике и кропать, и кропать, как дышать! Моя поэзия, пусть бездарная, - мне отдушина. И я прилежен, как кассир в захолустном банке или вышивальщица в темной комнате. Пишу и прозу - свожу счеты с веком. А что толку? Если я прав, труд мой забудут. А если не прав, то и зачем трудился... Рассказов своих не люблю. Они как сценарии для плохих фильмов. Но прозой я утешаюсь, когда не могу писать стихов. Выходит, весь мусор и шлаки выплескиваю в нее, и на том ей спасибо, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Говоришь, пишу я тяжело и порой с вывертом. Но признай и другое, и ни к чему тут ложная скромность: почти год грязной прозы - и пара недель чистой поэзии.
У моей прозы назначение скромное. Прикрыта она вымыслом или нет, всегда она только - автобиография. Пойми, что быль можно перенести в сказку и слить их в одно. Мое тело - это все мои мании и фобии. Между селезенкой и плеврой, ближе к тонкой и толстой кишке, - чувствилище, то есть отношение к де Голлю, Джону Кеннеди, Вилли Брандту, Индире Ганди, Моше Даяну и Кастро. И потому мне они в сто раз ближе тебя. И когда тревожусь или вздыхаю с облегчением, то думаю не о тебе, а о войне в Биафре и в Бангладеш, о поездках Никсона, богатстве Саудовской Аравии, перенаселении Земли и трех жалких шажках Нила Армстронга по Луне. Я, к твоему сведению, заодно со всеми ними. И родня мне не ты, а они, Армстронги и Никсоны. Пусть они обо мне даже ведать не ведают. Мое собственное взволнованное воображение полно ими. А тебя, как видишь, я в себя не впустил. Не положено, по всемирному, так сказать, протоколу. Но и ты платишь мне тем же. Ты вникаешь в мои писания поверхностно, не в суть. Считаешь их жестокими, излишне язвительными, давящими, безысходными. По-твоему, они не успокоенье, а пытка. И в ответ на это я шлю тебе Кафку, Беккета, Буццати и прочих. Ты прочтешь страниц десять-двадцать, скажешь - такие же противные, как и я, и шлешь обратно. Что ж, я сам виноват. Насильно, тем более упрямой старухе, мил не будешь. Жду: а вдруг наступит просветление и ты все поймешь? Но вижу удовлетворенно: с тем же успехом можно ждать, что ты пройдешься колесом или споешь Валькирию в Байрейтской опере!
Вообще, ни стихи, ни романы меня не кормят. Журналистика - заработок надежнее. На хлеб хватает, при условии, что и Мария свои восемь часов в день отсидит на службе в конторе. Пишу для двух ежедневных газет и нескольких еженедельников. Веду в них рубрики поэзии, прозы и современной живописи. Бывает, газета сменит владельца или вовсе закроется. Немного тренировки - и я готов к новой публике. Чрезмерных амбиций не имею: кто платит, тот и заказывает музыку. А я - посредник между поэтом и чернью. То есть объясняю поэта, даже упрощаю, черни в угоду. Почти как сутенер или сводня. А труд всякий почетен. В статьях я рву и мечу. Кто не читает ни Обальдии, ни Пинже, ни Барта - дурак. Кто читает Саган и Пейрефита подонок. Кто любит живопись, идите смотреть Матту и молодого Ли Юаня. А кто смотрит Бюффе и Брейера - тупая овца, и надо ее, к такой-то матери, на бойню. Выражений я не выбираю, а времени смягчать и править нет. Так что заранее предвкушаю реакцию. А ты ругаешь меня именно за прямоту. Наживу, мол, себе врагов. Лучше не задевать. Умный ли, глупый, не все ли равно, лишь бы человек был хороший.