- Уйди.
Я послушался. Она спросила, нет ли у меня "резинки". Я молчал. Тогда она достала пакетик из сумки и протянула мне резко и властно.
- Надень! - крикнула она с нетерпеньем.
Я потерял драгоценные секунды. Вмешался разум, нашептал что-то страшное, парализовал меня всего. Сесиль поняла и схватила мой член, чтобы все наладить. Все наладилось, и мы продолжили наше дело по всем правилам, и вдохновенно, и трудолюбиво. Прошло несколько минут... Кажется, у меня отсутствие всякого присутствия... Не знаю, кто я, где я - никто и нигде. Все во мне с ног до головы - дрожь и корчи. Чувствую, как занимается гигантское пламя и рвется из вулкана лава. Я задохнулся и подумал о тебе. Извержение свершилось. Мне почудилось, что Сесиль - это ты. Сесиль прошептала:
- Неплохо, очень даже неплохо.
Вечером ты удивилась: сыночка был на редкость оживлен. Я восторгался всем подряд. Улицу назвал полинезийским пейзажем, хотя была она скучна, а Полинезии я сроду не видел. Заявил, что стану великим гением. Изобрету, наверно, крылатую подводную лодку и самолет, летающий со скоростью света. Поцеловал тебя по собственному почину. Даже сказал, что бифштекс только с краю подгорел, а вообще очень мягкий и тает во рту. Следующие дни Сесиль с матерью подсаживались к тебе на пляже. Вы болтали мило и ни о чем. Я растерялся. Ласковые взгляды. Обдуманная любезность. Порыв навстречу, пылкий, но весьма неопределенный. Подозрительно. Чересчур пылкая твоя новая подруга - мамаша Сесиль. Может, у вас общие секреты, мне не ведомые? Потом я решил, что вы всё про нас знаете и что сами и затеяли лишить меня невинности - путем здоровым и необременительным. Довольство и самодовольство сменились унынием. Значит, тут нет моей заслуги! Просто две мамаши обязали Сесиль научить меня кобелиному делу! И всю неделю я сторонился ее. Она подошла первая: может, встретимся еще в кабинке? Я два дня сопротивлялся, потом не выдержал, сдался. И опять я в главный миг подумал о тебе. Даже испугался: если и дальше так будет, дела мои плохи. И сделал над собой героическое усилие. Нет, нечего развивать в себе чувство вины! Нечего валить все в одну кучу! В такие моменты я не в ответе за всякую чертовщину! Сесиль заверила, что со мной все в порядке. Я тем не менее на всякий случай спросил, любит ли она меня. Она застенчиво хихикнула: поживем - увидим, а попробовать, хоть на время, можно. Не знаю, огорчился я или обрадовался. Сесиль была умелой и быстро меня обучила. Чего ж мне боле? Встретились мы в кабинке еще раза три-четыре. Возможно, ты и видела, но не возражала. Потом каникулы кончились. Я уехал целоваться с Лафонтеном, обниматься с Шарлоттой Корде, тискать Карла Великого, спать с Кольбером и Людовиком XI, чтоб изменить им во втором полугодии с Марией-Антуанеттой и маркизой де Помпадур. Увижу ли Сесиль на следующий год, я не знал и мечтал о ней все реже и реже. Вскоре ты объявила, что в Мариакерке мы больше не поедем. Дела отца пошли в гору, в августе снимем, где народу поменьше, к примеру в Кнокке. Память о Сесиль мало-помалу стерлась, правда, пропала не вполне. Была даже благодарность, хотя она улетучилась раньше. Видимо, потеря невинности оказалась для меня делом пустячным. Ты тоже так считала и была очень довольна. Обошлось, так сказать, малой кровью.
Париж, декабрь 1976
Ты призналась, что ходила гулять одна. Я мягко пожурил тебя: на прошлой неделе ты два раза падала и доктор запретил тебе выходить без провожатых. А ты: Боже ж мой, неужели умереть в постели лучше, чем на улице или в лифте? На тумбочке у твоей кровати десятка два пузырьков и коробочек с таблетками. Не перепутаешь? На мой вопрос ты улыбаешься: что ж, значит, судьба тебе умереть от таблеток. Я протягиваю письмо, пришедшее сегодня утром в одиннадцать. Ты глянула небрежно и бросила на столик: дескать, все равно ничего ни от кого не ждешь, а приветы твоих старых перечниц тебе не нужны. Сегодня ты смогла одеться сама, и то хлеб. В окне видна верхушка Эйфелевой башни. Стало быть, заключаешь ты, погода хорошая. Встаешь. Руки у тебя трясутся, словно вот-вот оторвутся. А ты говоришь: не стоит беспокоиться, просто руки что-то отказывают, то есть не совсем отказывают, но слушаются с трудом. И еще говоришь, что скоро не сможешь одна дойти до уборной. Третьего дня не донесла, наделала на пол, было очень стыдно перед хозяйкой. Старость - не радость, плохо, когда заживешься. Выходим мелким шажком из комнаты. За меня ты не держишься - опираешься о стены. Бодришься, хорохоришься. Проходя мимо кухни, весело говоришь кухарке "здрасте, мадам". А мне объясняешь военную хитрость: если не показать им, что ты ничего еще, выгонят к черту и придется идти в богадельню, а там старухи орут день-деньской, а по ночам встают задушить соседку.
Лифта ты боишься панически. Вцепилась в меня и вжалась в угол, точно ждешь, что лопнет трос. А на ступеньках в подъезде успокоилась: все четыре одолела сама, с палочкой. На улице останавливаешься через каждые десять-двенадцать метров. Похоже, только глаза не отказывают тебе. Первая остановка - у третьей витрины тут же, на Гренель: смотришь на брошюры об австралийских авиалиниях и сине-зеленых пакистанских мечетях. "Пакистан, спросила ты, - находится в России?" Объясняю, но ты уже устала и обрываешь: дескать, слишком много на земле правительств и городов, и новых, и старых, восставших из пепла.
Вздохнула разок, потом спохватилась, ищешь мой взгляд, хочешь продемонстрировать, что старость не радость. Твоя левая нога почти не слушается, но ты упорно дергаешь бедром, встряхиваешь ее. На миг застыла у антикварной лавки, загляделась на пять-шесть золоченых ангелочков, задумалась. "Боже ж мой, - говоришь, - и что только в наши дни не покупают!
Не разбираются нынче люди в вещах, эксперты все - воры, а покупатели и такому барахлу рады-радехоньки, потому что бесятся с жиру". Прошли еще немного. На углу авеню Де-ля-Бурдонне ты приникла к стеклянной двери: увидала ровные рядки почтовых марок. Я объясняю, что эти марки французские, но не Франции, а бывших французских колоний, ныне независимых стран. Злобно отвечаешь, что я строю из себя всезнайку, а сам, по всему видно, круглый невежда. Сделали еще пять шагов, и ты сменила гнев на милость: сыночка дорогой, ты столько всего знаешь и никогда ни в чем не ошибаешься. Подошли к светофору.
Ноги у тебя подкосились. Поддерживаю тебя обеими руками. На той стороне - скамейка. Ты показываешь на нее слабым кивком, хочешь сесть. Умрешь, а дойдешь.
Действительно, дошла, села, немного успокоилась и заявила, что в Нью-Йорке поздняя осень мягче, деревья еще не облетели, и листья желтые, но очень красивые. Ты-то, мол, в гробу, такой красивой не будешь. Я развлекаю тебя байками. Говорю: помнишь, был такой Саша Гитри? Тут его дом неподалеку. Двадцать лет, как умер, а его пьесы и фильмы вдруг полюбили. Когда его очередная жена ушла к Пьеру Френе, он сказал приятелю: "Теперь Френе увидит, как мало мне нужно". Ты засмеялась. Сначала неохотно, но потом захохотала. Да, говоришь, французы народ хоть и противный, но самый остроумный на свете. Я украдкой смотрю на часы. Пытка подходит к концу, пора возвращаться.
Но ты так не думаешь. Достаешь из сумочки два очищенных апельсина: сыночка, хочешь? Я говорю: перчатки не снимай и не расстегивай пальто. Ты восклицаешь: значит, все-таки любишь хоть немножко старуху мать, а ты уж думала было... ну, вот, теперь не будешь так думать, а я сам должен смотреть, чтоб не простудиться, и под машину не попасть, и вообще, мало ли что. Молчим, жуем апельсины, держа их в платке, чтобы не закапать пальто. Ты простонала: вечно эти марки! Куда ни пойдешь, они тут как тут, как нарочно. Зрачки расширены, ты в ужасе, по лицу пробегает судорога, точно вот-вот потеряешь сознание. Поднимаю тебе воротник, а ты, рванув, опускаешь его: тебе жарко, ты хочешь домой немедленно. Беру тебя за руку, но ты вырываешься. Нет, сейчас ты пойдешь вон в тот магазин и спросишь, не заходил ли сегодня к ним твой муж купить марок. Отвечаю предельно осторожно, что не заходил и не зайдет уже никогда. Хихикнула: ну, разумеется, ведь твой муж теперь - я. И вдруг согнулась. Не подхвати я тебя, упала бы. Снова выпрямилась, лицо вдруг стало спокойное, рассыпаешься в извинениях: теперь ты все и всех путаешь, неладно что-то с памятью. А я думаю, что ты молодец: прогулка утомительна, но ты не сдаешься, без нее ты была бы живым трупом, без пяти минут просто трупом. А возвращаться, говоришь, нам еще рано, пойдем дойдем до авеню Боске. По дороге ты сообщаешь, что ученик парикмахера вон из той парикмахерской каждый день в полпятого встречается с продавщицей вон из той бакалеи, кажется португалкой, и они вместе идут на рю Де-л'Экспозисьон, на часок-другой в номера, где никто ни на кого не смотрит. Ах, что за дивные фрукты: яблочки красные, бананчики желтые, апельсинчики оранжевые, все-таки, что ни говори, Франция портится, портится, а до конца никогда не испортится! Ты развеселилась, хотя время от времени останавливаешься и прижимаешь палку набалдашником к сердцу. Ох, как бьется, колотится, стучит, как молоток, ждешь, ждешь, пока успокоится.