Уходя, кто-то сказал:
- Я, конечно, не слишком хорошо знал покойного; по правде говоря, он мне казался человеком несколько циничным, но раз у него такие друзья...
Один сказал, уходя:
- Я так мало его знал.
Другой сказал:
- Она прекрасно держится.
Это относилось к вдове. Вдове, которая в это время высыпала из пепельниц окурки.
- По сути дела, я его тоже плохо знала, - сказала вдова. - Да и он меня знал не лучше.
- Все-таки вы были мужем и женой, - заметил ее друг, Литератор.
- Только тебе это и говорить. Как ты думаешь, ничего, если я включу телевизор?
- Ничего? Мне кажется...
- Ладно, не буду. Ты слышал, что говорили гости?
- Да. Ты действительно хорошо держишься.
- Иронизируешь? Тебе кажется, что вдовы всегда хорошо держатся. Ты привык, что это так.
- Пожалуйста, не заводись.
- Я не завожусь. А вот тебе не мешало бы подзавестись. Ты ведь был его лучшим другом.
- Теперь иронизируешь ты. Но я действительно был его лучшим другом. Такое случается довольно часто. Впрочем, все это мы и так прекрасно знаем.
- Да, знаем. Вернее, знали. Все. Или почти все. Выпить ты мне по крайней мере разрешишь?
- Я тебе разрешу все, что хочешь, милая. А чего мы, собственно, не знали?
Она беспокойно ходила по комнате. Пепельниц больше не осталось, бокалы тоже все были убраны. Она покрутила ручки телевизора.
- Не знали, что нам будет являться его призрак, - ответила она. - А теперь иди, мне хочется побыть одной.
И вот все разошлись, каждый к своим заботам.
Тот, кого мы знаем под именем Моисея, ушел первым. Тоже к своим заботам? Его друг, Литератор, пошел к своему письменному столу.
Вдова - женщина, которую теперь называли вдовой, - ушла в себя и больше не пытается играть роль вдовы.
"Эти его приступы ярости, вспышки, за которые он получил свое прозвище, - видит бог, он это все не по злобе, но и я тут тоже ни при чем. Говорят, нужно принимать мир таким, как он есть... а кто это, кстати, говорит? Впрочем, кто бы ни говорил, это верно: если все начнут... Что там дальше, в этом изречении: если все начнут делать так, как сделал один... Тьфу ты господи, памяти никакой не стало. Но разве это я придумала то, что он называл повседневностью, то, что он называл предательством по отношению к жизни? Конечно, коль скоро так живут все, очень удобно изображать из себя исключение, эдакого великого пророка, сверхчеловека, раз ты сам не можешь примириться с неизбежностью будней. Вот о чем мне хотелось бы ему написать. Как это ни смешно, я каждый день сочиняю письма. Письма в мир иной. Не для того, чтобы просить прощения, мне извиняться не в чем, но чтобы объяснить. Удивительно, как нам всегда не хватает времени для объяснений. Муж с женой могут прожить под одной крышей ни много ни мало тридцать лет, и все равно времени не хватит.
Возьмем летний день за городом: я стою на кухне и в окно зову мужчин обедать. Один, скажем, забрался на дерево, другой ловит рыбу. А что делал в своем высокомерии он? Да ничего не делал, сидел сложа руки. Он был погружен в размышления, занят предсказанием бури. Полноте, знал ли он о ней на самом деле, а если знал, то откуда? Нет, конечно, он знал все, по крайней мере многое. Тогда еще один вопрос - обо мне: погрязла ли я в обыденном, стоя на кухне, в чаду и угаре? Это все символы, сказал бы он. Но разве мало символов вокруг нас, разве мы сами не состоим из символов?.. Любила ли я свою кухню? Черта с два! И он бы подтвердил это, потому что, честно говоря, это он тоже знал. Ну и как он реагировал? Нужно отдать ему должное, он ничего не требовал, охотно брал на себя повседневные заботы, освобождал меня и других - детей, например... И что же? Все равно он где-то витал, его не было рядом, тебя не было рядом, слышишь? Я знаю, ты слышишь меня, конечно, слышишь, я знаю, что ты существуешь - может, близко, а может, где-нибудь еще, бесконечно далеко отсюда. Ты всегда был далеко, даже когда находился рядом. А сейчас? Сейчас ты умер. Да, умер. Я повторю еще раз: умер. Ты умер. Но ты и теперь знаешь о надвигающейся буре, сумеешь предсказать ее, а может, и вызвать? Может, и ту бурю ты вызвал сам, в шутку, устроил на море волнение, а потом пошел вытаскивать лодки, ты, наверное, хотел разыграть из себя господа бога или на худой конец предводителя своего народа, своего крошечного народа, изобразить Моисея, а?
И вот я вдова, твоя вдова. Трудно представить себе положение более банальное, чем то, в которое ты поставил меня своей смертью, своей кончиной, как выразился бы наш друг Литератор. Кстати, твои подозрения насчет него необоснованны, как бывают необоснованны все подозрения, пока они сами не создадут для себя почву и не оправдаются. Он мой любовник? Да никакой он не любовник. Как и ты никогда не был моим мужем. Муж сам толкает жену к любовникам своими склонностями; у тебя это была склонность к уединению, склонность настолько извращенная, что становилась самоцелью. Уединение... кто ж не тоскует по нему, когда он не один? А ты не был один, не был одинок, ты был окружен... окружен своей собственностью, своими домашними, так их, кажется, называют? Для мужчины домашние - его собственность, и в то же время он свободен от них. У женщины нет такой собственности, и тем не менее она обязана принадлежать им. Кому? Тем, кого она должна называть своими. Тому, кто может позволить себе такую роскошь, как одиночество. Тому, кто умеет толковать знамения, чуять бури и впадать в праведный гнев по поводу всеобщего падения нравов. Куда ты, собственно, стремился в своем пророческом одиночестве? К еще более полному одиночеству, вот куда. В пустыню. Во главе своего народа. И теперь с небес, с высоты своего уединения ты не стесняешься давать наставления мне, посылать весточки ему. Литератору, как ты его высокомерно называешь... думаешь, я не заметила, что он дрожит он страха? Да, дрожит, потому что мы боимся привидений, боимся тебя. Я боюсь тебя, человека, который был "моим" мужем. Слово-то какое, "мой"... "Мой" муж, который никогда по-настоящему не был моим, а жил грядущими бурями, пророчествами. Но я проклинаю тебя на этих твоих небесах, в которые не верю и с которыми не могу разделаться. Твои заповеди вызывают у нас отвращение, твои упреки... да нам от них ни жарко ни холодно, да-да, и мне тоже, "твоей" вдове. Вот моя траурная вуаль, я срываю ее, вот мое черное платье, мрачное, как смерть, я срываю и его... хорошо бы это кто-нибудь видел, какой-нибудь мужчина, да кто угодно, и ты бы полюбовался вместе со всеми. Я презираю твою праведность. Ну же, одинокий Моисей, возмутись с высоты своего уединения нашими плясками и отомсти со своих небес, где место тебе, но не мне. Оттуда, с небес, предстоит тебе увидеть обновление мира!
Ты же хотел обновления, хотел перемен... перемен ради перемен. Ты призывал их, ты жаждал их в своем самодовольном одиночестве. Почему? Это было в твоем характере. А что значит в данном случае "характер"? Слепой детский эгоизм, и ничего больше. Вся твоя деликатность и терпимость думаешь, я не раскусила их? Они охраняли твое уединение, твое ханжеское витание в высотах, недоступных нам, простым смертным. Ребенок тоже замыкается в собственном мире, но ему это необходимо и потому простительно. А взрослому? Мы, другие, считали своим долгом не бежать от жизни, а быть тут, в этом мире. Слышишь? В этом мире! Здесь! А слово "здесь" имеет, по-моему, одно значение: тут, рядом. Во всяком случае, оно не значит "где угодно в более или менее ограниченном пространстве", оно значит "здесь".
Но, конечно, не для тебя. Для тебя оно всегда означало "там". И ты считал, что я этого не вижу? Почему же я молчала? А почему мы вообще не говорим всего? Да потому, что предполагалось, что тебя понимают, хоть немножко, это как бы само собой разумелось. В свое время это действительно само собой разумелось: когда я верила - подумать только! - что муж с женой составляют единое целое. Да, я верила в это... ибо человеку свойственно верить, и он, как это ни печально, не может одновременно верить и не верить, в одну и ту же секунду поддаваться иллюзии и разоблачать ее. Ты скажешь: тогда иллюзия не будет иллюзией? Что ты в этом понимаешь? Отдаваться чувствам и в то же время управлять ими - вот как следует жить.