– Ты что-то бледная стала, – сказал муж, заботливо идя ей навстречу по тропинке, пока тяжелые его сапоги не остановились почти впритык к чуть суженным носкам женских башмаков.
Он взял ее холодные руки. Исходивший от него запах стружки и его руки, только что строгавшие дерево, действовали успокаивающе.
– Да нет, – засмеялась она прямо в его глаза, – ничего со мной не делается. То есть, конечно, что-то делается, но ничего особенного. Только странно как-то, что не надо идти доить. Она стоит там, Стэн, и ждет меня.
Эми глядела ему в глаза, ожидая, что он ей чем-то поможет, и в то же время сознавала, что помочь тут ничем нельзя.
Временами даже руки ее казались ему чужими. Даже в таинстве обладания между ними стоит тайна, которую невозможно разделить. И сейчас, когда они стояли на тропинке и, казалось, вот-вот им откроются еще затуманенные берега, их ребенок пока что не был общим, и Стэна Паркера уже охватило смятение от всего того, что он не сможет сказать этому крохотному незнакомцу.
– Да ты о корове не беспокойся, – сказал он, и лицо у него было доброе.
Она обошла его и зашагала по тропке, чувствуя, что в ней, по крайней мере сейчас, все слишком ослабело и иссохло, чтобы отозваться на эту доброту.
У меня хороший муж, подумала она, не сознавая своей в некотором смысле никчемности, той никчемности, какую ей еще предстояло обнаружить.
– Верно, беспокоиться не о чем, – сказала она. – Только корова-то старая.
Бережно неся свое тело, она медленно пошла дальше, грубый синьковый цвет ее кофты врезался в вечерние краски сада, краски цвета мха и, пожалуй, цвета дурных предчувствий. А юбка ее всколыхнула нестерпимые запахи розмарина и тимьяна, которые еще долго стояли в воздухе, когда Эми Паркер прошла дальше.
Иногда она садилась на край кровати, и чувство радости и любви к ребенку непонятно почему превращалось в грусть и ощущение утраты.
Только бы все побыстрее кончилось, думала она; я же ничего не знаю, я не знаю, что делается в моем теле и в чем смысл всего, что происходит; я даже не могу по-настоящему верить в бога. И ее бросило в дрожь при мысли о человеке, с которым она жила в доме, о человеке, чья сила не искупала ее невежества и слабости и чья любовь, наверно, принесет ей беду. Так она сидела и слушала, как тоненько терлись листья о деревянную стену.
– Эми, – крикнул однажды Стэн Паркер, – твоя старушка славную телочку принесла!
Словно наконец-то нашлось что-то, чем можно поделиться с маленьким ребенком.
– Да? – вскинулась она. – А какой масти?
У нее словно гора свалилась с плеч. Теперь будет все хорошо. Она быстро встала, ей не терпелось сейчас же увидеть корову.
– Вроде бы пегая, – сказал он. – И крепенькая – как только они таких делают.
И вправду, среди папоротников лежал, свернувшись, пестренький теленок, а мать стояла над ним, вытянув морду, словно бы в удивлении, хотя этот теленок был у нее седьмой по счету. Женщина забормотала что-то ласковое. Ей хотелось потрогать эту свою награду. Телочка поднялась – одни ноги да пуповина – и, блестящая, вылизанная, стояла, покачиваясь, среди завитушек папоротника.
– Тпруня, тпруня, тпруня! – позвала ее женщина. – Какая душенька, Стэн! Ах ты, моя дорогая!
Корова фыркнула и мотнула головой, но без всякого волнения, а так, словно готова была стоять и не двигаться, предоставив другим заниматься дальнейшим. Бока у нее опали. И еще текла кровь.
– Бедняжка Джулия, – сказала Эми Паркер. – Мы назовем ее Жемчужиной. Слышишь, Стэн? Жемчужина! Джулия родила Жемчужину!
Она засмеялась разноцветному утру. Все прошло. Она снова стала той девушкой, что стояла на равнине за Юрагой и протягивала тонкие руки навстречу жизни, полной чудес.
Все это утро она бегала посмотреть, потрогать, побыть немного с новорожденным теленком. И все время что-то тихонько приговаривала, неожиданно для себя изобретая какие-то новые ласковые слова, чтобы выразить огромное облегчение, и наконец оно переполнило ее, это облегчение, и она уже не видела ни стоявших вокруг деревьев, ни даже коровы с ее неуклюжим теленком, принесшим женщине такую легкость на душе. Она претворилась в тихий воздух. Она сама стала синим утром, в которое случилось это событие.
Позже, когда в свете дня стали четкими все предметы и женщину снова захватила обычная жизнь, мужчина, ее муж, вдруг пришел взять горячей воды из чайника.
– Зачем это? – спросила она.
Он сказал, что для коровы.
– Но все же было хорошо, – возразила она чуть не со злостью, оберегая свой душевный покой.
– Было, – угрюмо сказал он, выливая воду в старый жестяной таз. – А сейчас худо. Больная она. Сдается мне – молочная лихорадка.
Корова и вправду лежала в папоротниках, но спокойно, смирно, ее спина с чуть выступавшими лопатками высилась над землею, как изваяние.
– Почему ты думаешь? – спросила женщина.
– Глаза у нее блестят, – ответил он. – И интересу ни к чему нет. Не хочет вставать. Гляди. – Он пнул ее в крестец и закрутил хвост, словно она уже стала неодушевленным предметом. Но корова не вставала.
– А теленок? – спросила женщина.
– Надо с коровой управиться. Вот морока, – сказал он. – Зря мы ее не продали. Хуже нет держать старых коров.
– Это я виновата, – сказала женщина.
– Я тебя не виню, – проговорил он, выкручивая намоченную в горячей воде тряпку.
– А что ж ты, по-твоему, делаешь? – сказала она, чувствуя себя лишней и очень несчастной.
Она смотрела, как он прикладывает к коровьему вымени тряпку, от которой шел пар; корова шевельнулась и, горячо дохнув, застонала.
Женщина смотрела на мужчину. Он не сердился на нее, она это чувствовала. Он был поглощен тем, что делал. Его словно и не было – были только его руки. А руки, очевидно, забыли, как они ее ласкали. Она стояла, ненужная, одинокая, и ее вдруг кольнула тоскливая тревога за своего ребенка.
– Надо покормить теленка, Стэн, – справившись с собой, произнесла она или только ее голос. – Я еду к О’Даудам. Она говорила, у них есть коровы. Значит, наверное, есть молоко.
– Ладно, – бросил он, будто это было дело второстепенное, будто все его существо утекло через руки в плоть больной коровы.
Она отвела взгляд от этих рук, на которые у нее не стало никаких прав, и старалась думать только о предстоящем деле. Она ушла запрягать лошадь.
Пока она ехала к О’Даудам, сидя позади цокавшей копытами лошади, жалость к себе прошла. Во рту у нее еще держался горький привкус, но под холодным ветром мышцы на лице напряглись. Она ехала по важному делу. Деревья расступались перед ней, будто до нее и не было дороги, будто она первая ее прокладывала. И очень скоро показался лошадиный скелет – все так, как говорила соседка, а там, в зарослях кустарника, что-то неясно темнело, возможно, что и дом.
Так Эми Паркер приехала к О’Даудам.
– Да ей-богу же, это миссис Паркер, – сказала соседка, которая стояла на приступке и поглядывала по сторонам с таким видом, будто кругом ее ждали дела, но об этом ей даже думать было невыносимо.
Обиталище О’Даудов, казалось, вырастало толчками. Первоначальную комнату со всех сторон облепили свидетельства роста жизненных потребностей в виде пристроек или наростов из горбыля, листового железа и луба. Ничто ни с чем не гармонировало; разве что все сооружение было лубяного ржаво-бурого цвета и, поместившись под листвой, среди деревьев, неплохо вписывалось в ландшафт. Вокруг него на утоптанной земле рылись клювами в собственных перьях куры. Рыжая свинья с любопытством мчалась посмотреть, кто приехал, вымя ее билось о бока, словно кожаный мешок, а среди стеблей капусты верещали поросята. Там, где голую землю прикрывала трава, стояли и глазели коровы. Пахло утками.
– Ей-богу, это миссис Паркер, – повторила соседка и сошла вниз, вернее приступок, на котором она стояла, покато пригнувшись, спустил ее во двор.
– Да, – сказала Эми Паркер.
Дорожный ветер улегся, и она снова стала несчастной, да еще в этом дворе.