– Хочу с тобой, Давыд, обмозговать, как нам судьбу твою выгодней обыграть, – начал степенно Семён, поглаживая бороду натруженной ладонью. – Ты, поди, уже настоящий мужик, надысь туда-сюда и жениться захочешь! Так говорю? А нам, – сам скумекай, – в хате всем скопом жить будет дюже тесно. Я эвон, хорошо помню себя молодым, не успел подать голоса своему тятьке, что хочу жениться, как он мне: ставь избу, а потом решай что и как! Ведь у нас братьев и сестёр была – дюжина! Всем в избе трудно было разместиться своими семьями. И строили избы одна к другой…
– Батя, чего там зря балакать: надо так надо, я не гордый. Может, правда к осени женюсь, вот и хату зачнём ставить?
– Вот и хорошо, а скажи-ка лучше наперва, чью девку на примете держишь? – прищуря лукаво глаза, спросил Семён.
– А вот этова пока, батя, не скажу, не донимай расспросами, – буркнул Давыд и потупил стеснительно взор.
– Никак девки Прошки Половинкина приглянулись? – заговорщически хитро подмигнул Семён. – А что скрывать, скажу без обиняков – девки у него все гарные, даже младшая Майка уже невестится. Но их отец, Проха, как хозяин, мне не шибко нравится, потому как погулять да поволынить любит. А вот Зина вылитая в отца, чересчур бедовая, но работает старательно, это, пожалуй, у неё основное: можешь взять на заметку. Зато Капа посмирней, но жалко, что ещё молодая…
– Будет тебе, батя, девкам кости перемывать, небось им там икается, – бросил Давыд со смешком и, подумав незаметно для себя прибавил, словно говорил товарищу: – Просто Зинка много о себе воображает…
– Тоже верно подметил, ветерок так и свистит в голове. Кавалеров у нас пока кот наплкал, но зато девок дюже много, а стоит приехать на стрельбище солдатне, так у девок ушки на макушке. Бывало ночью до ветру встанешь, а из каменки слышны смех, визги… Эх мать твою, себя молодым вспоминаю! – и он с раззявленным ртом почесал задумчиво затылок.
– Ничего, батя, хватит и нам! Но я хочу узнать, можно ли сейчас, без сговору с невестой, к ней сватов засылать?
– А, эвон, оно что… конечно, старина дело хорошее. Только, поди, она не всей молодёжи нравится. Я намедни тебе говорил уже, что мы с матерью сходились по сговору старших. Ничего, Давыд, коли хату построим, Зинка с ходу пойдёт, – подбодрил отец. – А можно и самим сторговаться. Я этот обряд, признаться, очень уважаю, так даже намного интересней!
– Мы же не в России живём, а на Донщине, тут свои казацкие традиции, говорят, ещё и выкупы требуют?
– Какие у нас здесь казаки, одни залётные кацапы, как и тут издавна обитают одни беглые, а мы как раз тоже почитай из таковских…
– Вот ежли казачку из станицы приметишь, тогда помозгуем, как сосватать. Ладно, довольно нам балясы точить, это уже политиканством пахнет, – заметил тихо Семён. – Ты служил, в армии небось слыхал разное, а я всё остерегаюсь у тебя спросить, сынок. И сам, поди, оттого и молчишь, что трезвонить нельзя? Небось, разного слыхивал, что касаемо врагов народа, а?
– Нет, батя, такие разговоры в армии не поощряются. К тому же объезжать танки – это сродни укрощению породистых лошадок. Полигон, батя, огромный, там тебе и горы, и реки, и обрывы, и на учениях надо бить на поражение как настоящего врага. Манёвры – это та же война! – с гордостью отвечал Давыд. – А вот дезертирство в нашей части было. Военных тоже сажают, а явных предателей даже расстреливают…
– Ладно, ладно, довольно, Давыд, а то ненароком мне выболтаешь тайну, что опосля жалеть придётся, – остановил решительно, с чувством неистребимой опасности за сына Семён. Ты на людях, на ваших игрищах молодёжных, такие разговоры остерегайся вести. Слыхал я, что везде из НКВД есть свои люди…
– Чего ты так испугался, про манёвры и в газетах пишут! Наша армия самая большая и мощная в мире… Шпики уже пройденный этап, батя, я не боюсь.
– Это хорошо, так и надо, чтобы буржуй боялся! Лишь бы войны с Германией не было. А то люди болтают всякое…
– Ничего, коли попрут танками, мы накроем германцев своей мощной бронёй. Но пока очень важно укрепить границу и баста, батя…
В воскресенье Семён с Давыдом с раннего утра снарядились в каменку с необходимым инструментом ломать ракушечник. За тяжёлой работой вели житейские разговоры, стараясь говорить негромко, как будто их кто-то мог тут ненароком подслушать. Но, как говорится, чем чёрт не шутит, а бережёного бог бережёт. Однако на исходе августа день выдался чересчур жарким. Правда, знойное солнце без конца ныряло в белоснежные облака, словно пряталось от своего же нестерпимого пекла. Тёплый ветерок овевал голые, замокревшие от пота загорелые спины мужиков. Вокруг пахло пожухлыми, вылинявшими травами, но сильней всего полынью и чабрецом, реже репейником и чередой, запахи которых без конца то чередовались, убывая, то смешивались в один сильный пахучий настой, пьянивший сознание, как выдержанное, старое вино…
К обеду сумели наворочать приличную кучу ракушечного камня. Семён выдохся от непрерывного махания киркой, присел на горячую желтоватую пластушку перекурить. Пока не спеша сворачивал цигарку, он успевал посматривать вдаль широкой балки, дно которой до противоположного отвесного бугра стелилось зелёной равниной. Где-то там, почти повторяя изгибы крутобокого обрыва, тёк ручей, подходивший прямо к отвесному глинистому гребню, вымывая его основание, поросшее то молочаем, то репейником, то верблюжьими колючками, то татарником, то лопухом, то чередой, то осокой. И там было стойло для колхозных коров, где стоял деревянный вагончик, обитый железом и выкрашенный зелёной краской..
Одна половина этого гребня кем-то некогда была предусмотрительно надрезана, как хлебная горбушка до самой душистой мякоти. Из этого свежего надреза желтела обветренной коркой глина, кое-где поросшая травкой и верблюжьими колючками.
– Вот где можно делать замес, глина там отменная, прессованная, жирная и сочная, а внизу ручей широкий, место подходящее, ровное, как раз сгодится для просушки самана, – заключил вслух свои соображения Семён, указывая рукой в сторону гребня.
– Зато до хутора далековато, батя, могут саман лихоманы стибрить, – заметил важно Давыд, вглядываясь в перспективу равнины, положа на плечо для очередного замаха кирку.
– Пожалуй, так, маленько далековато от посёлка. А в нашей балке уже глина пошла одна обезжиренная, весь бугор разворошили, покуда все эти годы строили хаты…
– Слышь, батя, а правду люди бают, что будто здесь, в каменке, в одной из пещер некогда жил беглый заключённый? Эту легенду, про всего обросшего одичалого человека, я ещё до армии слыхал, история занятная. Говорят, привёл туда какую-то женщину, там с ней жил, а ночью выходил на промысел. Но когда в зиму стало нечего есть, он женщину умертвил, расчленил и съел. И только от неё косточки и тряпки остались!
– Может, кто и прятался, люди часто видели полыхавший в пещере костёр. Кто же доподлинно знает, кто там жил: то ли беглый каторжник, то ли бандит – не ведаю. Но про съеденную женщину – нет, такого бреда я не слыхал, однако…
В это время внимание Семёна привлекло приближающееся тарахтение ехавшей из посёлка, тяжело гружёной брички. Дорога пролегала как раз внизу холмистого местечка, называемого в народе каменкой, где под плотным мшистым и травяным дёрном, под слоем суглинистой почвы, укрывались несметные залежи напластованного ракушечника. Здесь было несколько сообщающихся между собой пещер, одна из которых своим раскрытым устрашающим зевом была обращена на каменистую дорогу, изгибающуюся вблизи ракушечных отлогов и утёсов, повторяя приблизительно их выступы и извивы, уходя наизволок к посёлку. И вот эта пещера, мимо которой приходилось ездить в хутор Большой Мишкин и город Новочеркасск, настораживала и пугала едущих по ней путников. А сейчас по ней ехал на бричке, запряжённой парой лошадей, возница Демид Ермилов, везший по заданию Жернова окружным путём в город откованные бороны, запашные плуги, продольные диски для первой комплексной бригады, находившейся под посёлком Октябрьским. Увидев Семёна и Давыда, Ермилов снял с головы кепку и помахал ею, приветствуя работничков: