– А сколько можно в хате быть… Тайка спит, пойду – подышу свежим воздухом, – несколько оправдываясь, ответила дочь. Но она знала: отец очень добрый, нехороших мыслей вслух не прорекал никогда.
Кузьма оглянулся на звуки скрипнувшей двери и на фоне тёмного проёма увидел в светлом платье Соню, направлявшуюся в его сторону, стоявшему около вкопанного столба для будущего забора…
Глава 6
У Макара Костылёва, ставшего нежданно-негаданно по воле Жернова бригадиром, было трое детей. Старшая – дочь Шура, средний – Назар, и младшая – Ольга.
Через два года после избрания Макара бригадиром его постигло большое несчастье – неизлечимый недуг свалил жену Евдокию, а через полгода её не стало, смерть которой так сильно задела Макара, что он, выбитый из наезженной житейской колеи, надолго запил. Дети у него, однако, вырастали послушными, Шуре рано пришлось взять на себя повседневные дела. Впрочем, ещё при жизни матери она убирала в хате, стирала бельё, научилась доить корову и снимать сметану. Для неё эти заботы не были внове и она ими нисколько не тяготилась. Так уж было заведено – перенимать домашнюю работу. После смерти матери Шура почувствовала себя вдруг совсем взрослой и вместе с тем совершенно беззащитной. Отец ничего по дому не делал и только безудержно пьянствовал, и поневоле ученье в школе на время было ею прервано, не окончив в то время даже пяти классов.
Жернов пришёл однажды домой к Макару и повёл с ним жёсткий разговор, чтобы за ум взялся немедленно, не то может полететь из бригадиров, ему такой слабохарактерный и не волевой не нужен. Сколько можно перед людьми оправдывать и выгораживать его? А ведь народ неглупый, всё видел, и хоть молчаливо, но Макару его срыв прощал. Да всё равно водкой горе не зальёшь, не вычерпаешь, ведь она-то, водка, его зараз и погубит.
Отповедь председателя немного встряхнула бригадира. Он стал вновь ходить утром на бригаду, однако, расставив колхозников по нарядам, Макар снова прикладывался к вожделённой бутылке, ходил по току, по скотне да по конюшне пьяный, но всегда молчаливый. Или заваливался в амбар к Староумову, хотя кладовщик исправно докладывал Жернову о пребывании у него гостя. Видя, что Костылёву его разговор впрок не пошёл – проскочил мимо ушей, после обеда решил заглянуть в амбар к Староумову, составлявшему отчёт для колхозной бухгалтерии.
– Кого ты у себя прячешь? – грубовато спросил председатель, будто не сам кладовщик ему доносил. – Я к тебе с предложением…
Павел Ефимович зорко окинул стол, на который падал свет от керосиновой лампы, висевшей на стене; потом Жернов выжидательно смотрел на кладовщика, вперившего на него несколько оторопелый взгляд. Что-то он не мог понять председателя: то ли шутит, то ли серьёзно? Неужели всё прикидывается, что никакого отношения он не имеет к многолетней спайке, установившейся между ними с самого начала, когда делили первые пуды хлеба и первые вырученные на нём деньги? И то правда, всё за него делал он, Староумов, тогда как Жернов только получал навар. Вот поэтому всё отходит, становится особняком, дескать, не понимаю и не хочу понимать чем ты занимаешься! Хотя всё равно принимал молчком и хлебушек, который он, Староумов, потаскивал председателю ночками тёмными и затем приносил вырученные за него деньги, которые хорошо грели руки и скрепляли их дружбу. А хлеб часто сбывали под видом общего помола на Хутанскую мельницу, со всеми посельчанами делали пару рейсов. Но потом Староумов завёл на мельнице сообщников, куда порой отправлялся по ночам на бричке доверху гружёной мешками зерна, и дело завертелось.
Однако Староумов верно мыслил, да только не знал, что Жернов ему никогда не доверял. И подозревал кладовщика в более злостном грехе, чем это было известно председателю. Он даже не приворовывал, а тащил всё: и корма, и зерно, и овощи. Недаром среди людей о Староумове бродили нелестные слухи, причём ненароком порочившие его, Жернова, репутацию, что он, председатель, поставил Ивана кладовщиком с личным расчётом, дабы вместе воровать. Но он-то хорошо знал, что у него никогда не возникало такой порочной мысли о поживе из колхоза. Хотя Староумов к этому склонял исподволь и не раз намекал, что к этому готов хоть сейчас. И так происходило ещё и ещё, Жернов круто уходил от искусителя, а потом только взглянул на того коротко и опустил сумрачные глаза, и мог припомнить, что именно тогда он таинственно промолчал, а кладовщику того и надо было, вот он и поднёсся с первым аклунком к нему под окно хаты поздней ночью. Но сам он к сторожу не вышел – послал Марфу. Так она от него и принимала, а что и сколько – не спрашивал, делая вид, будто ничего не ведал. А когда жена шептала об этом, он затыкал ей рот крутой фразой, чтобы его в тёмное дело не впутывала…
Однако так бесконечно не могло продолжаться, и тогда Жернов, придя в амбар к Староумову, заговорил о соблюдении во всём строгого порядка, неусыпной бдительности. Естественно, кладовщик заверил, что так он и делает, напрасно Павел Ефимович выражает крайнюю озабоченность: ни себя, ни его он ни за что не подведёт…
А в народе Жернов старался дурные слушки в свой адрес всячески пресекать, действуя через бригадира Костылёва. Но люди понимали, что за спиной Макара стоял Жернов, и тогда тот, пересиливая своё нежелание вступать в объяснения с народом, выступал на нарядах перед всеми колхозниками через «не хочу».
– И чегой-то вы, товарищи, мне не верите? А я объясню: кому-то неймётся выставлять меня вместе с кладовщиком как главных расхитителей. Если бы я был таковым, да разве я набрался бы сейчас смелости вот так открыто заявить вам? Конечно нет, милые вы мои! А знаете ли, что за это бывает по нашим суровым временам, так неужели я себе позволю легко преступать закон? Никакой спайки между нами, заявляю это ответственно, не было и быть не могло! Да, я поставил Староумова на эту должность, поскольку видел в нём рачительного хозяина, и он это по сей день доказывает, и вы сами всё видите! К тому же, он лучше агронома разбирается в семенном зерне и в том, как eгo хранить. Так неужели, товарищи, я должен это объяснять? Я не буду называть тех, кто выдумывает обо мне небылицы. Для этого есть органы, они этими слухами скоро займутся, учтите, и тогда от ответа никто не уйдёт. Но пусть они слушают и мотают на ус, – и он метнул ярый взор, прежде всего на Семёна Полосухина, Романа Климова, Захара Пирогова, Фёдора Зябликова, – что я многое прощаю, а вот наговоры – не прощу! Ежли ещё раз услышу, того я сам за клевету отдам под суд… А теперь пора за работу, у меня всё! – он умолк и неловко опустил голову и этого было достаточно, чтобы понять – гложила его совесть и не могла не гложить…
Бабы перешептывались, недовольно гудели, однако, ни одна вслух не осмелилась высказать своё суждение. Хотя по настроению людей было и так ясно, что всё равно никто не поверил усыпительным байкам председателя. Впрочем, они прозвучали как прямая угроза и предупреждение. И вместе с тем люди никак не ожидали, что Жернов решится открыто выступить, чем поколебал их мнение, что он первый колхозный вор. Конечно, за последние годы он притих, а ведь ещё многие помнили, при каких обстоятельствах был вознесён на председательский пост…
Невидимая волна людского недовольства незримо окатила Жернова, почувствовавшего вокруг себя некий немой сговор. Это ощущение вызвало в душе неприятный холодок сомнения: может, он напрасно пошёл в атаку? Может, кто-то совсем ничего не ведал, а теперь вот стало им всё известно. Но и поощрять худую о себе молву не пристало. Внешне он выглядел достаточно уверенным и спокойным, старался скрыть на лице даже тень волнения. Главное, показывать себя непримиримым борцом с расхитителями, а в народе такие есть только их надо обнаружить… Но как это сделать, он не знал…
И больше не объяснял народу, какой он честный, что кому-то тогда дало повод ещё больше увериться в расхитительской деятельности Староумова. И на это наталкивало то, что жена Полина, поставленная сторожить ток, почему-то продолжала выходить в полевую бригаду, а вместо неё дежурил Иван Наумович.