— А вот Арнольд Мэтьюз сочиняет. Сказал, что любит тебя больше Эдит, а сам ей что-то шептал у тебя за спиной.
— Клянусь, это неправда, Патриция. Я совсем не люблю Эдит.
Патриция остановилась.
— Не любишь Эдит?
— Нет, говорю тебе, я тебя люблю. Я совсем её не люблю. Ох ты, Господи! Да что ж это такое! Ты не веришь? Я тебя люблю, Патриция. Эдит мне — никто. Ну просто я с ней встречался. Я же всегда в парке.
— А ей говорил, что любишь.
Мальчик оторопело стоял между ними. Почему Патриция так рассердилась? Лицо красное, глаза сверкают. Грудь ходуном. Сквозь дырку в чулке он видел длинные черные волоски. Ну и ножища. Я весь с эту ногу, — он думал. — Мне холодно. Я чаю хочу. У меня в ширинке снег.
Арнольд медленно пятился по тропе.
— Я ей должен был сказать, а то бы она не ушла. Я должен был, Патриция. Ты же видела, она какая. Я её ненавижу! Честное слово!
— Р-раз! Р-раз! — крикнул мальчик.
Патриция отвесила Арнольду одну оплеуху, другую, дергала его за шарф, колотила локтями. Она избивала его и орала не своим голосом:
— Я тебе покажу, как обманывать Эдит! Свинья ты эдакая! Поганец! Я тебе покажу, как сердце ей разбивать!
Он заслонял от неё лицо, пятился, шатался.
— Патриция! Патриция! Не бей меня! Люди смотрят!
Когда Арнольд упал, две женщины с зонтиками вынырнули из-за куста под валящим снегом.
Патриция стояла над ним:
— Ей врал и мне будешь врать? Вставай, Арнольд Мэтьюз.
Он встал, поправил шарф, утер глаза красным платочком, приподнял шапочку и побрел к навесу.
— А вы? — Патриция повернулась к любопытным. — Постыдились бы! Две старые карги, снежком играются.
Те метнулись за свой куст.
А они с Патрицией, взявшись за руки, пошли снова к главной аллее.
— Я же снеговику шапку оставил! — вспомнил он. — Мою любимую шапку!
— Беги скорей. Семь бед — один ответ. Уж мокрее мокрого.
Он еле нашел свою шапку под снегом. В углу под навесом сидел Арнольд и читал письма, которые вывалила Эдит, медленно переворачивал мокрые листы. Арнольд его не видел, и он, стоя за столбом, не стал мешать Арнольду. Тот внимательно читал каждый лист.
— Что-то долго ты её отыскивал, — сказала Патриция. — А молодого человека там не видел?
— Нет, — сказал он. — Он ушел.
Дома, в теплой гостиной, Патриция ему опять велела переодеться. Он держал руки у огня, и скоро им стало больно.
— У меня руки подгорели, — сказал он. — И ноги, и лицо.
Она его утешила и потом сказала:
— Ну? Вот видишь. Все прошло, ничего не болит. Не сразу сказка-то сказывается. — Она суетилась, что-то прибирала в гостиной. — Все сегодня наплакались всласть.
ДРАКА
Я стоял в конце спортивной площадки и бесил мистера Сэмюэлса, который жил сразу же за высокой оградой. Мистер Сэмюэлс еженедельно жаловался, что школьники запускают яблоками, мячами и камнями в окно его спальни. Он сидел в шезлонге посреди своего ухоженного садика и пытался читать газету. Я был от него в нескольких метрах. Я играл с ним в гляделки. Он притворялся, что не замечает меня, но я знал, что он знает, что я тут стою, спокойно и нагло. То и дело он поглядывал на меня из-за газеты и тогда видел, что я тихо, строго и одиноко смотрю на него — глаза в глаза. Я решил уйти домой, как только он сдастся. К обеду я все равно опоздал. Я почти его победил, газета дрожала, он пыхтел, но тут незнакомый мальчишка, неслышно подкравшись, стал толкать меня вниз с горы.
Я запустил ему в лицо камнем. Он снял очки, спрятал в карман пальто, снял пальто, аккуратно развесил на ограде и на меня бросился. В пылу схватки я оглянулся и увидел, что мистер Сэмюэлс газету свою сложил на шезлонге, стоит и нас наблюдает. Только зря я оглянулся. Незнакомый мальчишка дважды мне накостылял по затылку. Мистер Сэмюэлс аж подпрыгнул от радости, когда я рухнул у ограды. Я повалялся в пыли, потный, избитый, истерзанный, потом вскочил и, приплясывая, боднул мальчишку в живот, и мы покатились, сцепившись. Сквозь мокрые ресницы я видел, что у него хлещет из носу кровь. Это я заехал ему по носу. Он вцепился мне в воротник и таскал меня за волосы.
— Так! Наддай ему! — орал мистер Сэмюэлс.
Мы оба на него глянули. Сжав кулаки, он прыгал по саду. Но тут сразу замер, кашлянул, поправил панаму, пряча от нас глаза, повернул нам спину и потащился к своему шезлонгу.
Мы швыряли в него камешками.
— Я ему покажу «наддай», — сказал мальчишка, когда мы бежали через площадку от воплей мистера Сэмюэлса вниз, по ступенькам, и опять в гору.
Мы вместе пошли домой. Я восхищался его разбитым носом. Он сказал, что глаз у меня, как крутое яйцо, только черного цвета.
— В жизни не видел такой кровищи, — сказал я.
Он сказал, что у меня самый великолепный подбитый глаз во всем Уэльсе, может даже во всей Европе. Спорим — Танни[2] и не снился такой подбитый глаз.
— А у тебя вся рубашка в крови.
— Из меня иногда ведрами хлещет.
На Уолтерс-роуд мы встретили стайку студенток, и я сдвинул шапку набекрень и понадеялся, что глаз у меня с козье вымя, а он распахнул пальто, чтоб они полюбовались на кровавые пятна.
Я был хулиган весь обед, и безобразник, не лучше беспризорника с Песков, и я совершенно забыл о приличиях, и я сидел над саговым пудингом молча, как Танни. В тот вечер я шел в школу с повязкой на глазу. Найдись в доме черная шелковая лента, я шел бы весело, отчаянно, как тот капитан из книжки, которую читала сестра, а сам я тайно читал ночами, с фонариком, под одеялом.
По дороге мальчишка из плохонькой школы, где родители могут ничего не платить, крикнул мне: «Одноглазый!» — хриплым, взрослым голосом. Я — ноль внимания, пошел дальше, посвистывая и вперив здоровый глаз в летние облака, в недоступной оскорблениям выси проплывавшие над Террас-роуд.
Математик сказал:
— Я вижу, мистер Томас на задней парте перенапряг зрение. Надеюсь, не над домашним заданием, джентльмены.
Громче всех хохотал мой сосед по парте Гилберт Рис.
— Я после уроков тебе ноги обломаю! — сказал я.
Взвыв, он заковыляет к кабинету директора. В школе — мертвая тишина. Швейцар подает на подносе записку. Директор просит прощения, сэр, но не могли бы вы тотчас прийти? «И как вас угораздило сломать этому мальчику ногу?» — «Ах, несчастье моей жизни! Боль — адская!» — вопит Гилберт Рис. «Надавил неудачно, — скажу я. — Не рассчитал своей силы. Прошу меня извинить. Но, право же, это пустяшное дело. Позвольте мне вправить эту ногу, сэр». Быстрая манипуляция, треск кости. «Доктор Томас, сэр, к вашим услугам». Миссис Рис — на коленях: «Как мне вас благодарить?» — «Что вы, что вы, сударыня! Мойте ему уши каждое утро. Повыбрасывайте его линейки. Слейте красные и зеленые чернила в сортир».
На уроке рисования мистера Троттера мы рисовали голых девушек, подложив листки под бумагу с изображением вазы, и потом передавали по ряду. У некоторых девушки снабжались довольно странными деталями, у других — русалочьим хвостом. Гилберт Рис рисовал исключительно вазу.
— Как вы насчет женских ножек, сэр?
— Не слышу!
— Можно взять у вас острый ножик, сэр?
— Что бы ты стал делать, если б у тебя был миллион фунтов?
— Купил бы «роллс-ройс», «бугатти» и «бентли» и гонял по двести километров в час.
— А я бы гарем купил и там держал гимназисток.
— А я бы дом купил, как у миссис Котмор-Ричард, и даже в два раза больше, и крикетное поле, и футбольное поле, и свой гараж с механиками и с лифтом.
— И клозет, больше, чем… чем картинная галерея, с бархатными толчками и золотыми цепями, и…
— А я бы сигареты курил с наконечниками из настоящего золота…
— А я бы купил железную дорогу, специально для четвертого «А», и больше бы никого не пускал.
— И Гилберта Риса тоже.
— А ты где дальше всего был?