Лежит гонец, дремлет, а повод на руке намотан, нож под рукой за голенище всунут, меч – при бедре, кинжал – на поясе. А все ж боязно: лес дремуч, глух, крик в нем вспять возвращается, да никто и не откликнется на крик.
Конь копытом ударил, а уж гонец на ногах: неужели ж встречный кто на коне пробирается? Слушает: ветка вдали хрустнула, то добрый знак: ежели был кто, стороной обходит, сам опасается, сторонится.
Гонец послушал, отломил хлеба, вынул из ветошки мясо, отрезал.
А серенькая птичка на ветке свистит и приглядывается к человеку. Ближе соскочила. По мху скачет. Комочек серенький, а на темени черная шапочка.
Гонец в раздумье поглядел на нее:
«Пухлячок ты милый, скачешь от прутика к прутику, нет тебе людских горестей, ни забот, ни поспехов человеческих».
– Ци-ци, кее-кее…
Вскочила на сучок, перевернулась вниз теменем, клюнула в хвою. Вдруг вспрыгнула выше:
– Тиу-тиу-тиу…
«Может, и у тебя есть в гнезде детушки, малые пташечки».
Пухлячок по мху скачет, не опасается.
А плеть гибка в гонцовой руке. Р-раз!
Птичка, затрепетав, запрокинулась навзничь.
«Ловок ты, братец Семушка!» – одобрительно подумал о себе гонец.
Закинув повод, вскочил в седло. Хлестнул коня, помчался вскачь. Тяжелый топот глохнул в сырой земле.
Уже Воря-река проблескивала сквозь кустарники. Здесь, на виду у реки, гонец осмелел. Он остановил коня, не слезая с седла, огляделся. Вокруг стояла тишина. Птицы в этот полуденный час молчали. Рот высох, хотелось пить.
Возле ручья на гнилой коряге сидел мужик. Ворот суровой рубахи был разодран, но рубаха, и порты, и обужа облегали мужика складно и, видно, были одеваны первый раз. На пальце его сверкал перстень.
«Что за человек?» – подумал гонец.
Но Воря-река текла невдалеке, а нож за голенищем наточен справно.
– Эй, брате, поднес бы испить! – сказал гонец.
– Не во что набрать. Напейся сам.
Гонец пораздумал и тяжело слез с седла. Разминая ноги, перекинул коню через голову повод, чтоб и коня попоить. Они подошли к воде и рядом вошли в реку; гонец повыше, конь ниже по течению.
Мужик, всклокоченный, волосатый, сурово и молча смотрел на них. Почудилось ему: «А може, из тех. Меня ищут?»
Выждав, пока напьются, он спросил:
– Далеко ль путь?
– В Троицу.
– На богомолье?
Гонец обиделся: от самого князя скачет, письмо везет. Вот что значит лесной человек – не смыслит другого человека. Надо бы сразу догадаться.
– Нет, от самого Митрия Ивановича, всея Руси.
«Вона что…» – смекнул мужик.
– Милостив, что ль, к тебе Дмитрий-то Иванович?
Гонцу почудилось, что мужик как бы насмехается над ним. Но вдомек ли дорожному мужику над великокняжеским гонцом насмехаться!
– Щедр, велик, многомилостив, – ответил он.
– А что-то одежинка твоя – не с княжеского ль плеча? – усмехнулся мужик.
Верно, одежина у гонца незавидная, но оружие привозное, не малого стоит. Да и не мужику в такие дела вникать.
– С княжеского али нет, твое дело стороннее! – прикрикнул на него гонец.
Сомнения не оставалось: из тех.
– Знатно ответил. Ты уж не в боярах ли у князя служишь?
И подумал: «Видно, не опознал. Я тогда шел опрятно. А может, и опознал, да таится?»
– Стороннее твое дело, говорю. Пень ты лесной, а мыслить тщишься!
– А ты, вижу, даже и не тщишься?
– Не книгочей, не чернец, а воин, воину ж розмыслы в голову кидаются, головную хворь вынуждают.
– Эна как! Сам-то московский?
– Коренной.
– Поди, и дом у тебя там каменный?
– Он хоть и не каменный, а уж худей твоего навряд ли будет.
– А у меня ни нового, ни кленового, где ежжу, там и служу. У тебя, поди, и жена в Москве?
– А как же!
– Красавица?
Воин смолчал.
Мужик пододвинулся ближе.
– Поди, есть у тебя и малые детушки?
И не успел гонец вымолвить ответ, мужик сшиб его сильным ударом и вскочил ему на грудь.
Рука гонца потянулась к голенищу за ножом, но колено мужика наступило на руку пониже локтя.
Воин напрягся, силясь вывернуться из-под тяжкого тела, шуйцей пытался сорвать с горла руки, но, прежде чем он сорвал их, дыхание захватило, и тьма застлала лесную мглу.
Когда тело перестало содрогаться, Кирилл привстал. Все теперь принадлежало ему: кинжал, нож, меч, конь, панцирь, шелом, за седлом – топор. А еще утром он пробирался лесом, не предвидя пути, «не на пользу себе думаша».
Теперь он справлен, как воин. И коня гонцу дали отборного: «чтоб добре поспешал».
Кирилл отвел коня за деревья. Вернулся и потащил туда воина; в стороне от пути можно спокойнее разобраться.
Много оказалось добра. Жалко, что еда была почата, но и осталось достаточно. В ладанке на груди нашлось и письмо.
Когда три дня назад он вывернулся из-под воинского клинка и проскочил под брюхом коня, сгоряча он думал лишь об одном: дальше, дальше, дальше! Корневища подвертывались под ноги, сучья царапали лицо, хвоя встревала в волосы. Путь к Троице ведом был ему, неведомо было лишь, как объявиться там. Примут за беглого раба, спустят в монастырские погреба, доколе хозяин не сыщется, а не сыщется – в монастырского раба обратят, это же горше смерти. Голод морил его, и все не знал, куда двинуться. Сидел у родника, запивал водой голод. И могло б всяко случиться. Но вот наехал на него воин, и стал Кирилл воином.
Куда ж теперь? На Москву? Но ежели опознают? В Троице воину делать нечего. Он лениво развернул письмо. Писал сам Дмитрий.
Как теперь ненавистен Кириллу Дмитрий! Вывел из Рузы, обласкал, разгорячил на дело, а когда дело сделано, повел в темный лес… Остались там и Алис, и Ефрем-повар, и каменщики – Панкратий, Авдей, Елизар и Ахмет Букей, и черемис Лазарь, и болгарин Хузан. Одного Кирилла вынес Бог, одного Кирилла осенила допрежь того мысль, что нечистое о них задумано. И подтвердились его опасения, когда Дмитрий, проходя мимо на кладке Тайницкой башни, сказал Боброку: «Вижу, помнишь наш уговор о немоте каменщиковой». И как тогда опасливо и поспешно оглянулся на него Боброк.
«Крепко задумано!» – догадался тогда Кирилл и задумался, как из этого выйти. Спрыгнуть с кремлевских стен – значит убиться до смерти. Пробиться сквозь сторожей надежды не было.
«Сбегу, когда выведут! – думал. – Сманю Алиса!» Но не внял словам его Алис и за это лежит нынче в ельнике, где нашел Кирилл свежий бугорок земли, – видно, рыли мечами: землю накидали не пластами, а комьями. А в помятой траве, оброненный кем-то, сверкнул золоченый перстень. Перстень не здешний. Византийский али угорский. Вставлен в него камень опал, волчий глаз.
Кирилл читал письмо ненавистного Дмитрия:
«Отче Сергие!
Близится час испытания.
Татары вступили в землю Русскую.
Встретим их не по-прежнему. О чем Бога молили и ночами на совете у святителя Алексея замышляли, близится. Оружие запасено. Люди обучены. Сшибемся во имя Божие. И да будет воля Его.
Чаю слышать тебя. Прошу твоей молитвы. Благослови, отче!»
И ниже, видно, по размышлении, скорописью подписано:
«Ведь Русь оборонять встанем! Не прежние походы, когда усобицами меч иступляли, Сергий!»
«Не Дмитрию – сие Москве надобно!» – подумал Кирилл.
Он пошел к коню, вынул из седельного мешка снедь, поел. Стало на душе спокойнее. Принялся облачаться. Кое-что оказалось не по росту, – узковато чуть. Но и то добро: стал стройнее, моложе. Вооружение словно стряхнуло с него сонь, одурь, – шаг окреп, даже взгляд изменился; волосы мешали, и он, сколь мог, подсунул их под шелом.
Остатное скрыл подальше в кустах. Мясо в зубах навязло, и, колупая его оттуда, он перешагнул через распластанного гонца. Осмотрелся, прислушался: мирно посвистывали птицы, встрепенувшиеся после полуденного покоя.
Он отволок тело в овраг. Похрустывая сухими ветками, оно укатилось глубоко вниз.
Глава 7. Сергий[17]
На пригорке в поредевшем лесу засветлели строения монастыря, обнесенные бревенчатой стеной. Глухо и протяжно доносилось, словно издалека, церковное пение. Пели вечерню.