Кирилл спешился у ворот и прислушался.
«Скоро кончат».
Тягучий напев молитв слоился в воздухе, как ладанный дым. Так пели в этот час и в Царьграде, и в Орде у православного епископа Сарайского, и далеко на севере, в новгородских пятинах. Этот напев, уже слегка поиначенный на лад русских песен, родился далеко на востоке, – может быть, в языческих Афинах, может, в Александрии, может, даже от египетских пирамид донесли его в этот болотный лес, – менялись слова, умирали народы, а лад гимнов тянулся сквозь века. Не молиться хотелось теперь Кириллу, а сесть в дорожную пыль, закрыть глаза и слушать эти напевы детства.
Но воин поборол в нем сладость воспоминаний. Он ударил в кольцо ворот.
В глазок его осмотрели. Кирилл сказал:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа…
– Аминь! – ответили ему из-за ворот и приоткрыли въезд.
Сняв шелом, он ввел коня под ворота.
Во дворе было безлюдно.
Золотоперый петух, выкатив грудь, шел поперек лужайки.
– От князя к игумену, – сказал Кирилл привратнику.
– Он у вечерни. Пообожди малость, кмете[18].
Привязав коня у прясл, Кирилл вернулся к воротам и сел на скамье. Одинокий колокол под дощатой крышей звонницы ударил и повторил удар, и еще раз ударил.
Привратник сел на другом конце скамьи:
– Приустал, сыне?
– Благодарение Богу, отче, – не чрезмерно.
– Не страшно ли ныне лесом?
Кирилл подумал: «Небось у каждого это выспрашивает, а самому все одно – уходить отседа некуда». И спросил, показывая на петуха:
– А курам у вас жить дозволено?
– А от кого ж нам к Пасхе яйца сбирать?
– Соблазна чернецы от того не имут ли?
– Блуд в сердце сокрыт, а не в зрении, сыне.
– Оно бы и так, но через зрение блуд вползает в сердце.
Вечерня окончилась, и братия пошла из храма. Тесная и уже покосившаяся церковка, срубленная из вековых сосен, была подобна улью, откуда пчелы выбирались за взятком. Подошедший келарь[19], взяв от Кирилла письмо, велел чернецу вести гонца трапезовать.
Длинные столы тянулись под низкими потолками. В трапезной стоял полумрак. Казалось, что видные сквозь раскрытую дверь деревья объяты белым пламенем. Там еще сиял летний день, а здесь уже наступили сумерки. Крепко пахло смолой, ладаном и медом. Темные, как засохшая кровь, образа стояли в углу на полке. Кто-то украсил их цветами и вербами.
Чернецы пододвинули к гонцу ближе миску и принесли ложку, но спрашивать ни о чем не решались.
Кирилл приглядывался к ним. Много наслышан он был о Сергиевой Троице. Здесь впервые обобщили имущество всей братии. Вступая сюда в братство, надлежало отдать все свое достояние в общий достаток монастыря. Многие монастыри уже откликнулись на призыв Сергия отречься от прежних правил, а было прежде в монастырях у каждого свой дом, свое хозяйство при доме. Каждый, сообразуясь со своим достатком, строился внутри монастырских стен и, умирая, отказывал все монастырю. Ныне же отказывали при вступлении в обитель. Человеку, кинутому в житейскую пучину без пристанища, без покрова; бродягам, странствующим из города в город; странникам, покинувшим разоренные войнами очаги; старцам, не сохранившим возле себя чад на прокормление; юношам, алчущим просвещенья, – всей окровавленной, пожженной врагами Руси, – такой монастырь открыт.
Шли сюда из киевских древних монастырей, из опустошенной Рязани, из Ольгердовой Литвы, из городов, из сел. Братство разрасталось, и ближних сел поселенцы уже не однажды восставали на Сергия, жалобясь князю, что вскоре захватит Троица под свою длань скудный достаток их, с превеликим трудом раскорчеванные поля, палы, пасеки и всю жизнь. Великий князь отмалчивался, одаривая обитель новыми землями, угодьями, рыбными ловами и звериными промыслами. А новые земли нуждались в новых руках. И не благодать, а топор и соху давала Троица приходящим под ее покров. И, постригая пришельцев в монашество, Сергий говорил:
– Трудись, сыне: Господь милует прилежных, ради монастырского блага усердствующих.
И смердам, пахавшим отошедшие к монастырю земли, монахи поясняли:
– Труд во имя монастыря, яко молитва ко Господу: в тую же небесную чашу падает.
Бояре слали сюда церковную утварь, родовое оружие и драгоценные украшения для икон, отписывали монастырю деревеньки на помин своих душ. В немногие годы Троица встала со своей покачнувшейся церковушкой выше древних, почитаемых монастырей.
Кирилл всматривался в чернецов, хлебая щи из квашеной капусты и запивая густым квасом соленую снедь.
Заросшие волосом, черным и русым, дородные и хилые, юные и древние, все они искоса поглядывали на него. Они видели в нем человека из другого мира – может, он имеет жену и детей и не голодает, живя на воле. Кирилл сам был когда-то чернецом и умел читать их думы. Было время, и они в миру скитались, грешили, терпели, мечтали, пока не отреклись от надежд, пока не постриглись сюда.
К Кириллу приблизился келейник[20] и посмотрел на него пристальным взглядом из-под строгих бровей.
– Преподобный тебя ожидает, кмете.
Кирилл встал и пошел за келейником. Ни разу не видел он Сергия, хотя не было дня, когда бы не слышал о нем. Вся Русь от края до края говорит о нем, близком Московскому князю, и Византийский патриарх переписывается с ним.
Они шли монастырскими улочками, по дощатым мосткам. Стены жались к стенам, словно вокруг не было безлюдных земных пустынь. Они вышли через калитку в монастырский сад. Яблони в тот год гнулись под тяжестью урожая. Колоды, полные пчел и меда, тянулись под яблонями. Пасека у Троицы занимала обширное поле.
– Обильна! – сказал Кирилл и вдруг уловил в сердце своем страх: перешагнув через убиенного им кметя, шел он теперь к провидцу и чтецу сердец.
Но в это время тропинка повернула, и за кустами смородины Кирилл увидел Сергия. Келейник молча поклонился Кириллу и ушел.
Игумен стоял с засученными рукавами над раскрытым ульем. Ничем не обороненное лицо Сергия склонилось к пчелам. Он был худ, строен, в жидкой рыжей бороде виднелась седина. Пчелы роились над ним, освещенные солнцем. Робость овладела Кириллом. Весь сверкая железом вооружения, он стоял в отдалении, не решаясь подходить ближе – почудилось Кириллу, что издавна знает этого человека, что прежде много раз так стоял в стороне от него, словно где-то разговаривал с ним… Тверда была у Кирилла память, но не мог он припомнить, где он видел сего человека.
Вот он стоит – игумен Троицкого монастыря. Как далеко по Руси растеклась слава о кротости, благочестии и уме сего советника и увещателя князей, о великой его чести у князей и бояр русских. Даже Мамай расспрашивал Дмитрия о нем в Орде.
Сергий обернулся:
– Не опасайся пчел, сыне, подойди смело.
«Боже милостивый! просвети: где же внимал я голосу сему?»
Кирилл подошел, сложив под благословение руки, и Сергий благословил его, глядя Кириллу в лицо. Серые глаза Сергия смотрели ласково, но внимательно, словно подстерегали.
– Что тебе наказал государь Дмитрий Иванович сказать мне устно, сыне?
Кирилл потупился и, не подымая глаз, солгал:
– Велено было перенести писание, святой отче. Устного же не наказал ничего.
А когда поднял глаза, встретил серый непреклонный взор:
– Не запамятовал ли, кмете?
Теперь уже не сына, а воина спрашивает он кротко, но строго.
В памяти Кирилла встали слова Дмитрия, сказанные Боброку на башне, и он ответил твердо, глядя в глаза Сергию:
– Храню слова князя нашего до скончания жизни.
– А о татарах тебе вестимо? Где они, сколько их идет?
– О том вестимо одному только князю, отче.
– Князь твой в Москве? Ты с Москвы скакал? Разве Москва еще молчит о враге?
– Не дело воина слушать посадское разноголосье, отче.
– Но к врагу гнев единомыслен, а не разноголос.