Мне удалось сесть, но попытка уснуть оказалась безуспешной. Сначала — из-за стремительно набивавшихся в вагон усталых москвичей, мечтающих вырваться на дачу, потом — из-за напористых, идущих один за другим торговцев. Предлагали все на свете, кроме одного: уютного дорожного сна, пусть и короткого.
— Пиво-орешки, пиво-орешки! Ребятки, пиво-орешки! — затараторила какая-то бабка, причем, если бы она не продемонстрировала свой товар, я была бы уверена, что она предлагает купить поварешки.
После бабки в дверях вырос улыбающийся амбал. В руках он что-то держал.
— Совершенно уникальные дракончики, совершенно уникальные… Если их опустить в воду, они начнут сразу же расти. А если вынуть — опять станут маленькими. Совершенно уникальные дракончики… Кто заинтересовался, подойду, покажу дракончиков в деле.
Народ улыбался, когда торговец старательно проделывал водные процедуры с игрушками. Кое-кто даже купил. Все-таки, подумала я, это безобиднее, чем “иголки для людей со слабым зрением” или “микстура для похудания раз и навсегда”.
От станции — минут пятнадцать на автобусе, а там — шесть километров по проселочной дороге. Иногда подвозит кто-нибудь, но редко, почти все машины едут мимо, даже если пустые.
Я иду и смотрю на сосны, на темнеющее небо, на светлую пыльную щебенку под ногами. Слушаю, как она шуршит, как стрекочет влажная от вечерней росы трава, как пронзительно-монотонно звенят комары…
У бабушки к моему приезду всегда готов вкусный ужин и куча пустяковых историй: почем привозили молоко, где гулял вчера соседский кот, какую погоду обещали на выходные. Больше всего я люблю эти пятничные чайно-разговорные вечера, с бабушкиным кудахтающим смехом, с острыми, настоянными за день запахами сада, с мерцающими чувственными звездами прямо над нашим домом…
* * *
Народу в маленькую сторожку набилось довольно много. В душном воздухе плавают колючие шерстяные голоса мужчин, обсуждающие очередное подорожание бензина, и ситцевые, спокойные — женщин, посвящающие в тайну засолки огурцов. Я сижу в последнем ряду, прислонившись головой к прохладной стене. Меня немного мутит от жары и от всех этих голосов, так настойчиво твердящих о жизни, так беспокоящихся о ее благополучном ходе, так уверенных в ее необходимости. Я не согласна ни с одним из них. Я хочу, чтобы все они замолчали, исчезли, перестали существовать. Меня тяготит напористость повседневности, ее бездарное занудство и мучительная правота. Я встаю, чтобы уйти. Уйти куда-нибудь на пруд, тихо и бездумно посидеть на берегу, глядя на раздробленное водой солнце…
— Начинаем собрание! — склочным голосом тявкнула председатель, потрепанная стервозная тетка лет шестидесяти. — Во-первых, дороги…
— Во-первых, помолимся, братья и сестры! — низенький полный бородатый человек в рясе возник неожиданно, и оказалось, что сидел он совсем недалеко от меня. — Помолимся, братья и сестры, — вдохновенно призвал он.
Некоторые дачники робко встали, ожидая дальнейших указаний, молодежь захихикала.
Первой опомнилась председатель:
— Мы не в церкви, мы на собрании. Итак, дороги. В прошлом году собрали на это дело по двести рублей, вы знаете. Конечно, не уложились. Взносы, сами понимаете, придется повысить. В этом году — по пятьсот. Какие возражения?
— Не ту дорогу мостим, братья и сестры, — тихо сказал батюшка. — Не ту.
Он пробормотал что-то еще себе под нос, перекрестил собрание и сел. На несколько секунд летний воздух сковала вяжущая, как хурма, тишина.
— Второй вопрос — электричество. Товарищи, ведь это кошмар. У нашего садового товарищества долг — семьдесят тысяч. Правление настоятельно просит погасить всех свои задолженности. Имейте в виду — неплательщикам будем отключать!
Далее следовало еще несколько пунктов.
— У кого есть вопросы? — напоследок спросила председатель.
— У меня, — сказал батюшка, вставая. — У меня есть вопрос. Нельзя ли выделить средства на постройку маленькой часовни здесь? Деревянной, конечно. Где-нибудь в лесу...
— Лишних средств у нас нет, — отрезала председатель. — Кому надо в церковь, пусть едет в Нару. Так, все? Еще будут вопросы?
Отец Михаил появился на наших дачах в конце прошлого лета. Купил участок с маленьким зеленым домиком, зажил в нем тихо и незаметно, собственноручно выращивая дежурные дачные овощи.
Как-то я пошла побродить по лесу — это лучший способ ни о чем не думать и думать обо всем сразу — и наткнулась на человека в рясе. Он шел по тропинке, держа в руках маленькую елочку, и улыбался. Я подумала — у меня начались видения, как у отрока Варфоломея. На всякий случай одернула сарафан и отошла с тропинки в траву.
— Добрый день, — ласково сказало видение. — Вот, хочу вдоль своего забора елок посадить. А вы гуляете?..
Я кивнула.
— Хорошо здесь, правда? Лес, тишина. Наверное, таким и был задуман мир…
— Наверное, — согласилась я не слишком уверенно. — Хотя вряд ли…
Батюшка внимательно посмотрел на меня и, слегка поклонившись, пошел дальше.
Сразу же после собрания я подошла к нему.
— Вы не обижайтесь из-за часовни…
На террасе, нагретой за целый день солнцем, очень душно, сонно жужжит муха, пахнет свежим укропом.
— Мне кажется, в домах у священников должно пахнуть только ладаном, а у вас — надо же — укропом.
Отец Михаил смеется, наливает мне чаю, пододвигает сушки и вазочку с клубничным вареньем. Он служит в наро-фоминском храме, и там, в городе, у него квартира, но он хочет жить здесь, и зимой тоже. Была ли я тут зимой? Хорошо ли? Да, была. Мы встречали здесь с Ильей Новый год. Холодные салаты, жестокие удары курантов, промозглая ночь под одеялом. Запах промерзшего, забывшего о лете дома. Потрескивающий мотив больше дымящей, чем греющей печи. Запах снега на его равнодушных губах. Бледная больная разлука, вызревающая в еле тлеющем объятии.
А потом сразу, выдохнув весеннюю тоску, воцарилось лето, нынешнее лето, в котором я таскаюсь к Илье на соседние дачи, потому что никак не могу приучить себя к расставанию…
И я говорю отцу Михаилу:
— Да, здесь зимой очень хорошо.
С ним уютно. Говорит он тихо, бережно расставляя слова, словно боится, что своими острыми краями они могут поранить. Я часто захожу к нему. Всегда без предупреждения, и он всегда рад. Откладывает свои дела, приглашает в дом, заваривает крепкий чай, как я люблю. Мне хочется рассказать ему про себя все, хотя он ни о чем не спрашивает.
— А, знаете, отец Михаил, я неверующая…
Он тревожно вглядывается в меня, позвякивает ложкой в пустой чашке.
— Это не так, Саша, — наконец говорит он. — Понимаешь, неверующих людей, я думаю, нет вообще. Просто одним нужны доказательства, чудеса, а другим нет.
— Но ведь существование Бога недоказуемо…
— Недоказуемо. Но феномен веры не в отсутствии логического обоснования, а в сердечном отказе от поиска такого обоснования. Вера сродни мечте. И то, и другое — безрассудное желание невозможного.
— А я ни о чем не мечтаю.
— Ни о чем?
— Ни о чем.
Отец Михаил долго молчит. Муха тупо и упрямо бьется в окно. Ударяется, на миг замолкает и снова с жужжанием устремляется в прозрачную твердь. Ей кажется — сад совсем рядом, и так легко попасть в него.
— То, что я тебе сейчас скажу, наверное, кощунство… В общем, я сам долгое время не верил. Точнее, не до конца верил. Даже тогда, когда уже несколько лет служил в храме… Я хотел уйти. Думал, ошибся…
— И что же потом?..
— Потом я вдруг понял, что не столь важно — веришь ты или нет, то есть формально, а важно — как ты живешь, в чем твоя опора.
— Мне в последнее время кажется, что отсутствие всякой опоры и есть самое прочное состояние. Только человек, не имеющий опоры, по-настоящему свободен.
— Свободен? Но что значит — свободен? Это прежде всего означает глубокое одиночество. Не каждый способен его вынести. Да так ли уж и нужна она, свобода?..
— Если она становится бременем и ее надо выносить, то это уже не свобода. Я думаю, она должна быть как воздух: дышишь им и не замечаешь его… Свобода — это отсутствие страха перед жизнью, перед ее конечностью, ее неустроенностью, это жизнь нараспашку. Понимаете?.. Знаете, о чем я часто думаю, отец Михаил… Почему христианство так стремится сделать людей беспомощными и несчастными? Оно дает свободу и тут же ограничивает ее. Ведь нет ни одной заповеди о счастье. Одни запреты. Одни предостережения и угрозы. Милосердие в обмен на послушание. Прощение в обмен на утрату индивидуальности. Постоянное требование от человека жертв.