— Да, это складывается; вот я даже и теперь закупаю вещи для дороги. Мы едем с Надей в Кисловодск. Николай Александрович Ярошенко дает нам свою дачу, и мы с Надеждой Михайловной едем на днях.
— Вот и превосходно. Что ж вы так расстроены? Прекрасно, укатите на юг, на Кавказ.
— Да, но если бы вы знали… С таким… с таким… в таком… (слезы) состоянии души нигде нельзя найти спокойствия (слезы градом; на улице даже неловко становилось).
— Пойдемте потихоньку, — успокаиваю я, беру его под руку, — расскажите, ради Бога, вам будет легче…
— Ах, Боже… с мамашей я имел объяснение вчера… нет, не могу… Ах, как тяжело!.. И говорить об этом… неловко.
— А Вера Михайловна все еще у вас гостит?
— Да вот все из-за нее. С тех пор как она, тогда ночью, приехала к нам, брат Женя и не подумал побывать у нас, помириться, наконец, как-нибудь устроиться: ведь она же — его жена, которую он так обожал до брака и так жалел, и особенно мамаша. Ведь мамаша души не чаяла в Верочке. Плакалась день и ночь, что родным двум братьям нельзя жениться на родных сестрах… Если бы вы знали, каких хлопот нам это стоило: и Евгению Михайловичу, и мне, и Надежде Михайловне. Особенно Надежде Михайловне. Знаете, ведь она с характером: за что возьмется, так уж добьется. И вот, с того самого момента, как Верочка переехала жить к Жене с мамашей, — мамаша ее вдруг возненавидела; да ведь как! И представьте… Евгений Михайлович ведь не мальчик, мог бы и отдельно устроиться… Наконец Надежда Михайловна не вытерпела: жаль стало сестру. Поехала объясняться… Ах, как это невыносимо!.. Мамаша так оскорбила Надежду Михайловну, что я вчера пошел объясниться… Может быть, Наде показалось… И — о Боже! — что вышло… (слезы захлестнули его — он не мог говорить).
— Ну, что же, ведь ваша же мамаша: что-нибудь сгоряча.
— Да ведь она меня прокл… — Гаршин плакал, я его поддерживал. — И, знаете ли, это я еще перенесу; я даже не сержусь… но она оскорбила Надежду Михайловну таким словом, которого я не перенесу…
Дня через два произошла известная катастрофа.
Я никак не мог себе представить такою злою мать Гаршина. Небольшого роста, полная, добрая старушка малороссиянка… Что и почему так вышло?»[285]
Не будем сильно преувеличивать: невоздержанная на язык Екатерина Степановна проклинала и не единожды многих, кто ей не нравился под влиянием минуты. Недаром некоторые биографы писателя высказывают предположения, что мать его тоже была психически нездорова. Домашние к скандалам Екатерины Степановны давно привыкли, поэтому вряд ли сын принял ее проклятие всерьез. Но в этот раз мать нанесла Всеволоду Михайловичу сильнейший моральный удар — ведь проклинала она тяжелобольного человека, находившегося в острой депрессивной фазе циркулярного психоза.
Предпоследний вечер в жизни писателя описал его знакомый, писатель и журналист Иероним Иеронимович Ясинский (1850–1931): «В один из следующих вечеров я, оставив гостей, вышел на несколько минут в ближайший магазин на углу Николаевской и Невского. Стоял туман, двигались извозчичьи лошади, как темные призраки, и волновались тени людей. На обратном пути в этом тумане, который Гейне назвал бы белым мраком, кто-то догоняет меня и дотрагивается до плеча. Оборачиваюсь — Гаршин. Из этого белого мрака на меня особенно остро и алмазно сверкнули его печальные глаза.
— Всеволод, здравствуйте, пойдемте ко мне!
Но он качнул головой: «Нет», — и указал вдаль.
— Пойдемте, — попросил я, — у меня «народ собрамши». Я вас угощу сибирским блюдом.
Он еще раз отрицательно качнул головой. Я хотел взять его под руку, но он уклонился, и опять слова замерли на его губах. У перекрестка клубы тумана, соединенные с клубами пара, выбрасываемого из горячих ноздрей лошадей, отделили меня от Гаршина, и он навсегда ушел от меня.
У себя я рассказал о встрече с Гаршиным. Леман[286], ждавший его прихода, повернулся и устремился к нему.
— Мне он нужен, — закричал он, натягивая пальто, — как воздух!
На другой день туман, стоявший над Петербургом и проникавший собою все улицы и переулки, рассеялся, и ужасный слух по дороге в одну редакцию был сообщен мне быстроногим репортером:
— Гаршин бросился с лестницы и размозжил себе голову. Его сейчас отвезли в больницу, что на Бронницкой!»[287]
9
Дальнейшие события развивались следующим образом.
Утром 18 марта 1888 г. по просьбе Всеволода Михайловича жена повезла его в больницу к Александру Яковлевичу Фрею, которому больной доверял более всего. «Но все наши слезные просьбы принять Всев. Мих. в его лечебницу оказались безрезультатны. Даже на заявление Всев. Мих., что он боится возвращения безумия, что у него появляются какие-то дикие, бредовые мысли, Фрей отвечал только тем, что успокаивал, уговаривал и уверял его, что ему нужно как можно скорее поехать и развлечься, что дорогой он успокоится и что в лечебнице для него нет никакой необходимости; он даже настаивал на том, чтобы мы через день, то есть в воскресенье, выехали… Только через двадцать лет я узнала причину такого его поведения от ассистентки его, которая, сидя тут же за аркой, слышала весь наш разговор. Оказывается, что после нашего ухода Фрей сказал ей, что опасается, «как бы Гаршин не кончил самоубийством». Очевидно, это-то опасение и побудило его оградить свою частную лечебницу от такого опасного больного… Какой безжалостный поступок!»
Если поверить записи Гаршиной и быть объективными, то доктор Фрей в случае В. М. Гаршина совершил профессиональное преступление и косвенно выступил убийцей писателя. Диагноз им был поставлен верный, однако тяжелобольному человеку не только не была оказана медицинская помощь, его просто выставили из клиники ради сомнительного благополучия заведения, которое и было предназначено для лечения именно таких больных. К сожалению, по сей день с этих позиций гибель Всеволода Михайловича в литературоведческих исследованиях ни разу не рассматривалась. По современному мировому законодательству Фрей был бы привлечен к уголовной ответственности и, скорее всего, был бы осужден.
«Всев. Мих. был взволнован свиданием и разговором с Фреем, — рассказывает далее вдова. — Он был очень удручен, плакал, устал от дороги и очень ослабел физически. На извозчике и у нас на диване он сидел, как ребенок, прислонившись ко мне или положив голову ко мне на плечо. Домой мы приехали в седьмом или восьмом часу вечера. Никого из посторонних посетителей у нас не было. Я дала ему лекарство и уложила его в кровать, чтобы он несколько успокоился, несмотря на то что спал он вообще плохо и тревожно: его угнетали постоянные убийственные мысли и страхи перед безумием и припадками ужасной мучительной «предсердечной тоски», которые не давали ему спать и будили его.
В девятом часу утра прислуга вызвала меня в кухню к дворнику для ликвидации разных хозяйственных дел перед предстоящим завтра отъездом.
Обменявшись приветствием с Всев. Мих. и несколькими фразами, мне показалось, что он сравнительно спокоен. Я вышла. Но когда минут через десять или пятнадцать вернулась, Всев. Мих. уже не было в кровати. Я тотчас же пошла искать его, обошла четыре комнаты, но его не нашла. В кухне кормилица сказала мне, что только что видела его в столовой, где он с нею и поздоровался. Очевидно, в это время я кончала разговор с дворником, когда он с нею встретился в столовой, после чего кормилица прошла на кухню, а Всев. Мих., вероятно, из столовой вышел в прихожую и на лестницу. Я же минут на пять разошлась с ним. Когда я проходила прихожую, меня поразила приоткрытая дверь на нашу парадную лестницу, куда я и вышла. Всев. Мих., вероятно, услыхал шум стукнувшей двери и понял, что это я его разыскиваю. Он крикнул мне снизу, с площадки лестницы: «Надя, ты не бойся, я жив, только сломал себе ногу».
Когда я сбежала к нему, то нашла его вовсе не на печке, а на площадке лестницы. До низу был еще целый марш. Прежде всего Всев. Мих. начал просить у меня прощения, а на боль почти не жаловался. «И поделом мне», — говорил он. На лестнице никого не было, так как было еще рано. Никаких стонов он не издавал и был довольно равнодушен к физической боли. Он мучился нравственно: все винил себя в происшедшем и раскаивался. Меня он жалел больше, чем себя. Когда приехал Герд[288] и спросил его, больно ли ему, Всев. Мих. ответил: «Что значит эта боль в сравнении с тем, что здесь», — и он указал на область сердца. Он сам начал нам рассказывать, что левая нога его попала между перилами и печкой, перегнулась и сломалась, когда он сам упал на площадку, как он боролся сам с собой, чтобы не допустить себя до падения и т. д.