— Сергей, а Сергей!..
— Чего тебе?
— Чего ты сейчас больше всего хотел бы? А?
— Чтоб оставил меня в покое. А ты?
— Чтоб поговорил со мной.
— Я? О чем еще?
— О соломинке.
— Иди ты к лешему! Спи…
— Нет, правда. Ее скосили, когда войны еще не было. Понимаешь?
Летчик сердито переворачивается на бок, но спать уже больше не может.
— По дому, что ль, заскучал?
— И по дому тоже. Понюхай, как пахнет солома. С ума можно сойти от одного запаха! Понюхал?
— Понюхал.
— Ну, чем?
— Навозом.
— С тобой, как с человеком, а ты…
— Ну ладно, ладно, не злись. А ты считаешь, чем?
— Утром. Ранним летним утром. Люди все еще спят, а ты идешь. По траве, по росе. На груди у тебя тепло прошлой ночи, на губах — холодок. А идти тебе долго-долго — всю жизнь! С этим теплом в груди, с этим холодком на губах…
Слободкин, увлеченный своею мечтой, умолк.
— И писем нет? — спросил летчик.
— От матери только.
— Искать пробовал?
— Всех на ноги поднял. Потерялся след: на войну ушла добровольцем.
— Ну, и что ты решил?
— Я давно уже на фронт прошусь. Не пускают. Сто рогаток понаставили: и здоровье не то, и погоди, успеешь. Бред какой-то! Во мне силы знаешь уже сколько? А теперь особенно.
— Когда — теперь?
— Когда узнал, что она на фронте.
— Как зовут-то ее?
— Это значения не имеет. В принципе можешь меня понять?
— В принципе — ты влюблен, а про влюбленных кто-то верно сказал: неизвестно, какой они еще фокус выкинут. Но с завода тебе так просто не уйти, имей в виду. Кто-кто, а уж я-то точно знаю, пытался. Думал, комсомол заступится. Где там! Стена…
— А парторг?
— Пробовал. Душу твою, говорит, понять могу, сам солдат, но не время, не время, не время… Когда же, спрашиваю, время будет? Когда — войне конец?
Слободкин вздохнул, помолчал, потом тихо, еле слышно засмеялся.
— Ты чего? — удивился летчик.
— Так, ничего. Поговорили мы с тобой…
— О соломинке-то?
— Ага. О соломинке всего-навсего…
— Точно. А спать мы все-таки будем или не будем? Рассвет скоро. Смотри травинку от травинки отличить уже можно.
Летчик поднял над собой шуршащий пучок соломы, поднес к лицу.
— Ты прав, Слободкин, утром пахнет, а еще точнее знаешь, чем?
— Ну?
— Подъемом. Минут через шестьдесят танкисты поднимутся. Нам, как шефам, с четверть часика добавит командир, самое большее. Давай ночевать!
Над уставшим ртом летчика снова запульсировал причудливый травяной усик. Слободкин видел его — то ясно, совершенно отчетливо, то еле различая сквозь слипающиеся ресницы.
Вспоминая потом эту ночь, Слободкин не мог понять, заснул он все-таки под утро или не заснул? Видел сон или полудрема кружила над его изголовьем? Как сказал бы старшина Брага, спал короткими перебежками. — Всякий солдат знает, что это за штука. Перед тобой — поле, расчерченное на квадраты. Их бесчисленное множество. Но подымаясь в одном из них для броска, ты успеваешь увидеть все и трассирующую, летящую навстречу тебе нулю, и ребят, поднявшихся вместе с тобой, и тот квадрат, в котором ты через несколько прыжков должен распластаться, чтобы опять и опять рваться вперед. Но сначала, перед каждым новым рывком тебе отпущено несколько мгновений, которым нет названия, но без которых ты больше не солдат.
Никто никогда не считал, сколько точно секунд это длится, ни одним уставом не отмерено, но солдат на то и солдат, чтобы успеть набраться новых сил в любой обстановке, в любых условиях, на любом, самом кратком привале. И даже сон посмотреть. Хотя бы одним глазом. А у солдата какой сон? Известное дело: про дом, про своих. И еще про службу. Да, да, и ей непременно отведено место. А как же? Служба есть служба.
Какой же сон видел Слободкин? И видел ли вообще?.. Шагая вдоль давно проснувшихся танков и копошившихся вокруг них людей, он пробовал восстановить в памяти подробности предутренних шестидесяти минут. Не то во сне, не то наяву пригрезилась сегодня мама.
Читал письмо, написанное ее рукой. Все опять хорошо у нее, все в полном порядке, только как бы она ни старалась — из каждой строчки сочится тоска, и холодная капля, как слеза по щеке, ползет и ползет по стенке холодного чайника…
Явилась, к нему из своей неизвестности Ина. В солдатском ватнике, в сапогах, в ушанке. Идет по весенней земле тоже вдоль выстроившихся танков, только еще более мощных, каких Слободкин не видел ни во сне, ни наяву, а на руках у нее… варежки. Такие же самые, что привоз он подшефным с завода. Шерстяные, крупной вязки, значит, воевать ей еще долго — вместе со всеми. Подошла к нему, сняла варежку, протянула руку, обожгла до боли знакомым и уже не знакомым теплом — будто поздоровалась и простилась одновременно. И исчезла. Скрылась в сутолоке машин и людей, в тяжелом громе гусениц и моторов. Попробовал побежать, настигнуть — все напрасно. Только кусочек тепла на ладони остался от милого прикосновения. А навстречу — ребята из десанта. В таких же ушанках и ватниках. В таких же варежках.
— Привет, Слобода! Воротился? Наконец-то! Ну, давай, топай за нами…
И эти исчезли. Ничего не осталось от удивительного видения.
…Слободкин шагал от танка к танку, от одной группы танкистов к другой. С одними покурит, с другими словцом перебросится, на третьих просто посмотрит какие они все ладные, крепкие, какие статные в своих доспехах! Так бы и не расставался с ними. Но, откуда ни возьмись, появился летчик, красноречиво шаркнул перед Слободкиным жестким рукавом комбинезона над часами. Слободкин давно уже заметил, что летчики самый беспокойный народ, будто шило у них в одном месте. Позже всех ложатся, раньше всех встают и вечно, вечно торопятся. В бригаде, бывало, во время прыжков вместе с рассветом на аэродром прикатишь летчики уже на местах, все до единого. И еще подшучивают над парашютистами: Опять до трех часов утра храпака задавали, а ходят, как сонные мухи! Вот и этот:
— Отоспался? Отвел душу? Выходи строиться!
— Неужто пора? — Слободкин глянул на свои часы. — Четверть шестого только!
— Вот именно — шестого! Проспали все на свете! Скажи еще спасибо, что день нынче ненастный.
Слободкин не понял, кого и за что надо благодарить в связи с тем, что погода испортилась. Послушно поплелся за летчиком, внимательно посматривавшим на низкое серое небо.
С одного из танков к ним спрыгнул вчерашний командир:
— До дому?
— До хаты, — ответил летчик.
— На кого ж вы нас покидаете? А?
— Вас тут вон сколько, гвардейцев. Один к одному, орлы! — засмеялся летчик.
— А ты что молчишь? — обратился к Слободкину командир. — Не жалко покидать такое войско? Говори, только честно, не жалко? Слободкин поглядел на командира, потом на летчика.
— Вы у меня кадры не сманивайте, — запротестовал летчик, — мне за него там секир башка сделают. Я старший.
— Старший тут я, — командир потрогал свои нашивки. — Но дело не в званиях. Будь я и рядовым из рядовых, все равно и под присягой сказал бы одно: неохота Сергею лететь обратно. По глазам вижу, неохота!
— Вы психолог, товарищ командир: неохота, — усмехнулся летчик.
— Он сам за себя ответит, не мешайте.
— Конечно, всяк за себя, — согласился летчик.
— Мы с ним тезки, — объяснил Слободкин.
— Ах, вот оно что! Ну, тогда оставайтесь оба, у нас тут житуха вон какая шефы ездят, подарки возят…
— Кто ж возить будет, если все шефы на фронт уйдут? — спросил летчик.
— Ну, смотрите, мое дело пригласить, я хозяин.
— А наше — вовремя по домам, мы гости. Они проговорили так еще несколько минут — полушутя, полусерьезно. Им в самом деле не хотелось расставаться.
— А то давай, — еще раз обратился к Слободкину командир. — Для начала пристроим тебя в мастерскую: главным по заклепкам.
— Заклепками он вот как сыт, — ответил за Слободкина летчик. — Ему надо летать, а не ползать.
— Ну летайте, летайте, хлопцы. Только погода нынче нелетная.