Гвоздь, усмехаясь, поинтересовался:
– Глаз ему, однако, выплатил. Не жаль?
– Или! У меня глаза были те! Пики! Нечтяк, и одним вижу. Он меня пером по щеке, настоящая боевая финка, не что-нибудь, а я коротенькой самоделкой в орла – ноги кверху! Сколько крови вылилось! Тринадцать штук резал, другого такого не попадалось кровянистого!
– А вот Касьян вовсе был без кровей, – задумчиво проговорил Гвоздь. Жижа черная полилась – со стакан, не больше. Я так думаю, кровь у него вся перегорела, пока я с ним баловался.
Пашка Гад поднял опухшее от чифиря лицо и попросил:
– Расскажи, как вы Касьяна кончали. Тот пахан был! Начальник лагеря без охраны в его барак не ходил, правда? И чтоб его на работу – ни-ни! Ни один нарядчик не смел.
Лешка Гвоздь закрыл глаза, вспоминая приятную историю расправы с Касьяном. На лице его блуждала темная улыбка. Митька взглянул на эту зловещую улыбку и поспешно опустил глаза. Гад повторил свою просьбу. Лысый молча подбросил в костер веток и пошуровал в нем. Он сам не раз убивал, когда другого выхода не было, но не стремился к убийству. Смерть была накладным расходом воровского дела, но не предметом наслаждения. Касьяна он знал хорошо, даже дружил с ним. И он видел собственными глазами, что сотворили с Касьяном – мороз на секунду пронзил его всего.
– Было, было, – негромко сказал Гвоздь. – Он ведь как хотел? В шестерку меня обернуть, только врешь, Лешка Гвоздь никому не шестерил. Ну, пошло… Или он, или я – так стало. Кому-то одному надо воров в руке держать, чтоб суки не осилили… только умные доперли – ему хана, а не мне, перышко у меня играет куда почище его. Кто только полезет к себе в заначку, а я – четыре сбоку, и ваших нет – полняком меж ребер… Тут лорд один из инженеров врезал дуба у самой вахты, ну, обобрали, конечно, а мне в голова барахлишко подкинули. Касьяновой шестерни работа, сразу дотыркал. Туда, сюда, выхода нет – попал в непонятное! Чистяком протащили за сухаря и на всю катушку налево! Нет, смиловался Калинин, двадцать пять отвалил взамен вышака и из них год строгача. Я и передал Касьяну, встретимся – пощады не будет! И на простую смерть чтоб не надеялся. А через три месяца его к нам в камеру раз! Тоже за что-то полгода ШИЗО схватил.
– Нарочно подвели, чтоб вместе, – сказал Монька. – Все знали, как ты забожился насчет Касьяна.
– Нарочно, конечно, – согласился Гвоздь. – Понимали, что кому-то из нас не жить. Одним будет меньше, вот их план. Ну, я вежливо ему: «Здорово, Касьян, гора с горою, а человек с человеком, очень, очень приятно и вообще как здоровье?» Бледный он был – хуже снега. Но нечтяк, крепился. И я не тороплюсь, ждал ночи. А ночью схватились.
Он на меня с кулаками, только куда, минуты две продержался, не больше. Я для начала рукавицу в рот, чтобы без крику, потом руки вывернул, одну за другой, и за ноги принялся. Ну и крепкая кость в ногах, повозился, пока выломал. Так он и лежит, лицом вниз, ни руками, ни ногами, одной спиной трясется – мелко-мелко… А я содрал брюки и на глазах у всех оформил. Откуда силы взялись – шесть раз в ту ночь позорил… И все хохочу, до того приятно было. Ребята взмолились: «Кончай ты его, больше глядеть не можем». Вон Лысый чуть не расплакался, что муторно… На коровьем реву я Касьяна и прирезал куском стекла. Крови же не было… нет. Думал, теперь уж от вышака не отвертеться. А тут как раз смертную казнь отменили – живу… И сколько еще жить надо – невпроворот!
– Как же он трепыхался, Касьян-то! – с содроганием проговорил Лысый. Его совсем замутило от страшных воспоминаний и чифиря. – Руки, ноги мертвечина, а животом елозит. И плечи, плечи – не кости, студень трясучий!..
– Распсиховался, оторва! – с насмешкой прохрипел Монька. – Сосунка резал, не покривился, а здесь – ах, я нервная!..
Лысый прикрыл веками мутные печальные глаза. У него были тяжелые, нависающие почти на зрачок веки. Когда Лысый смотрел прямо, виднелась лишь половина глаза, верхняя была словно завешена шторкой. Во время разговора он совсем закрывал глаза, лицо от этого становилось слепым и жестоким. От его недавнего боевого настроения не осталось ничего. Он качался у костра туловищем. Ему было до слез обидно, что думали, будто он мог кого-то резать без крайней необходимости. Он любил свою доброту и страдал, когда его упрекали в жестокости.
– Сосунка! – сказал он заплетающимся языком. – Ну и что – сосунка? Она же спала в колыбельке, а уговор был такой – всю Андрюшкину породу под комель. Жил он в тундре, в балочке, все равно ей хана без мамки, пока кто забежит. Может, я еще пожалел девчонку, а ты мне суешь, падло!.. Ну, и рубану, секунд и все, а здесь же цельную ночь и кто – Касьян, понял?
Задремавший было Варвара вдруг вскочил и в бешенстве ударил валенком в костер. Искры и зола взметнулись темным облаком. Варвара дергался, размахивал руками, дико матерился.
– Гады! Сволота несчастная! Проститутки! – орал он. – Ножа – всех бы пересчитал! Только одно – убивать, убивать!.. Видеть вас не могу!
Гвоздь смеялся неподвижным, полубезумным смехом, а Монька прикрикнул на Варвару:
– Ша! Имей уважение, сопляк! С кем ботаешь, спрашиваю? Задница с мозгами!
Варвара запустил чайником в Моньку, тот увернулся и бросился на Варвару. Варвара кинулся наутек в тундру. Стрелок в два прыжка пересек ему путь. Стрелок был много сильнее любого из своих «фитилей». Он поймал Варвару за воротник и потащил, как куль, по снегу – в огромной тундровой тишине отчетливо разносился треск расползавшегося по швам ватника и тихий плач сразу раскисшего Варвары.
– Гады! – сказал стрелок, бросая Варвару в снег. – Шизоики доходные! Он клокотал от гнева. Если бы кто сказал хоть слово, стрелок пустил бы в ход приклад. Он славился своей жестокостью, добрым стрелкам не поручали конвоирование штрафников.
Шестеро отказчиков в оцепенении сидели у потухающего костра. Всхлипы уткнувшегося лицом в снег Варвары становились глухими, потом оборвались. Короткий день снова превратился в ночь. На черном небе замигали звезды. Они были похожи на когти, готовые вцепиться в землю, отказчики страшились смотреть на эти слишком враждебные звезды. Еще больше боялись они всматриваться в землю, земля стерегла их со всех сторон, немая и настороженная – сделай шаг в ее ледяную темень, зверем бросится на спину. Мир пахнул кровью и смертью.
– Замерзнет же, фофан! – бесстрастно сказал Васька, кивая на Варвару. Мурло попортит.
– Все дойдем! – мрачно отозвался Гад. – Всем могила.
Гвоздь неторопливо поднялся и валенком толкнул Варвару. Тот поднял голову, отупело оглянулся.
– На, возьми! – сказал Гвоздь, стаскивая с себя полушубок и бросая в снег рукавицы. – Наверни сверх своего и будет теплее. Мне уже не надо. – Он повернулся к товарищам. – Я пошел.
– Один далеко не ускачешь, – проговорил Митька и тоже встал. – Поймает, как Варвару, и назад притащит. Двоим надо.
Стрелок, заметив среди отказчиков движение, угрожающе заворчал. А когда Гвоздь и Митька неторопливо двинулись в разные стороны, он свирепо заорал и защелкал затвором. Беглецы не остановились и после предупредительного выстрела в воздух. Митька еще был виден, а Гвоздь расплывался в морозной мгле – что-то темное расплывчато качалось на снегу. Секунду стрелок набирался духу, потом припал на колено и прицелился. В казармах он часто брал призы за меткую стрельбу. Первым рухнул Гвоздь, за ним свалился Митька. Они недвижимо лежали метрах в пятидесяти от костра, ногами к товарищам, головами в ночь.
Только сейчас стрелок дал волю своему бешенству. Он проклинал мать и бога, землю и воду, кожу и потроха. В ярости бросившись к костру, он ударил Моньку прикладом – тот свалился в еще горячую золу.
– Стройсь! – ревел стрелок. – Выдумали, гады – легкой смерти захотелось! – Он отбежал в сторону и снова защелкал затвором. – Шаг вправо, шаг влево – не пощажу!
Отказники один за другим поднимались на ноги. Только Варвара все также лежал на снегу, уткнув лицо в полушубок Гвоздя.
– Теперь пошел я, – сказал Лысый, качаясь на нетвердых ногах. – Братцы, все! Некуда больше, братцы!