Раду Фортуна придвинулся поближе.
– Ты приехал домой, чтобы умереть, Отец. В его словах не прозвучало вопроса. У меня не было ни
нужды, ни сил, чтобы кивнуть.
Старик, который мог быть одним их прочих добрин-ских братьев, подошел к кровати, опустился на колено, еще раз поцеловал мой перстень и произнес:
– В таком случае, Отец, не пора ли подумать о рождении нового Князя и его Посвящении?
Я посмотрел на этого человека, представив себе, как бы Влад Цепеш с висевшего над моей головой портрета посадил бы его на кол или выпустил из него потроха за столь неделикатный вопрос.
Но я в ответ лишь кивнул.
– Это будет сделано, – сказал Раду Фортуна. – Женщина и повитуха для него уже подобраны.
Я прикрыл глаза, подавив улыбку. Сперма собрана много десятилетий назад и объявлена жизнеспособной. Мне оставалось лишь уповать на то, что им удалось ее сохранить в этой полумертвой злополучной стране, где даже надежда имела мизерные шансы на выживание. Я не испытывал ни малейшего желания знать грубые подробности подбора и осеменения.
– Мы начнем подготовку к Посвящению, – сказал старик, которого я знавал когда-то как молодого князя Михню.
Настойчивости в его голосе не было, и я понял почему. Мое умирание будет медленным процессом. Болезнь, с которой я живу так давно, легко меня не отпустит. Даже теперь, когда болезнь поистаскалась и одряхлела от времени, она руководит моей жизнью и сопротивляется ласковому призыву смерти.
С этого дня перестаю пить кровь. Я принял решение, и оно останется неизменным. Вновь переступив порог этого дома, взойдя на древнее ложе, по своей воле я отсюда не уйду.
Но даже при соблюдении поста неутомимая способность моего тела исцелять себя, продлевать собственное существование будет сопротивляться моему желанию умереть. Еще год или два, а то и больше я буду находиться на смертном одре, прежде чем мой дух и притаившееся на уровне клеток стремление продолжать уступит неизбежной необходимости закончить.
Я решил, что буду жить до тех пор, пока не появится на свет новый Князь и не совершится обряд Посвящения, – сколько бы месяцев или лет ни прошло до этого момента.
Однако к тому времени я не буду уже престарелым, но вполне живым Вернором Диконом Трентом: я стану лишь мумифицированной карикатурой на человека со странным лицом, изображенного на портрете над моей кроватью.
Не открывая глаз, я поглубже вдавливаюсь в подушки и кладу желтоватые пальцы поверх покрывала. Старейшие члены Семьи один за другим подходят, чтобы в последний раз поцеловать мой перстень, а затем начинают перешептываться и переговариваться вполголоса в соседнем зале, как крестьяне на похоронах.
Внизу, на древних ступенях дома, в котором родился, я слышу легкое поскрипывание и пошаркивание, когда остальные члены Семьи длинной чередой поднимаются наверх в благоговейном молчании, чтобы посмотреть на меня – как на какую-нибудь мумию из музея, как на опустошенное, пожелтевшее в своей гробнице восковое тело Ленина, – и поцеловать перстень и медальон ордена Дракона.
Я позволяю себе уплыть в сны.
Чувствую, как они роятся вокруг меня, эти сны о минувших временах, иногда – о лучших временах, а чаще всего – о временах страшных. Я ощущаю их тяжесть, тяжесть этих снов крови и железа и отдаюсь им, впав в тревожное забытье, в то время как в памяти моей чередой проходят последние дни, шаркая, будто любопытные и скорбные члены моей Семьи – Семьи Детей Ночи.
Глава 7
Доктор Кейт Нойман сходила с ума. Она вышла из детского отделения, прошла через изолятор, где выздоравливали ее восемь больных гепатитом В, постояла перед никак не обозначенной комнатой для умирающих младенцев, заглянув при этом в окошко и стукнув кулаком по косяку, после чего стремительно направилась в сторону ординаторской.
Помещения бухарестской Первой окружной больницы напоминали Кейт старую переплетную фабрику в Массачусетсе, где она как-то проработала целое лето, чтобы скопить достаточную сумму на учебу в Гарварде: те же коридоры, выкрашенные в грязно-зеленый цвет, такой же потрескавшийся и замызганный линолеум, такие же гнусные люминесцентные лампы, дающие неровный жидкий свет; по вестибюлю прохаживались мужчины того же, что и на фабрике, пошиба: с небритыми физиономиями, развинченными походками и самодовольными, похотливыми взглядами искоса.
Кейт Нойман была сыта по горло. Прошло шесть недель с тех пор, как она приехала в Румынию для «короткой консультационной поездки», сорок восемь часов с того времени, как она спала, и почти двадцать четыре часа после того, как она принимала душ. Сколько дней она не выходила на улицу, на солнце, и не сосчитать, а с того момента, как она видела умирающим последнего ребенка из комнаты без таблички, прошло лишь несколько минут. Для Кейт Нойман всего этого было достаточно.
Она ворвалась в дверь ординаторской и остановилась, тяжело дыша, оглядывая обращенные к ней озадаченные лица врачей – в основном смуглолицых мужчин; многие были в хирургических костюмах не первой свежести и с жиденькими усиками. Их сонный вид не вводил Кейт в заблуждение, поскольку она знала, что долгое пребывание в палатах здесь ни при чем: большинство врачей имели короткий рабочий день и недосыпали лишь из-за того, что вели так называемую ночную жизнь в послереволюционном Бухаресте. На дальнем конце кушетки Кейт заметила синие джинсы и почувствовала облегчение оттого, что вернулся ее румынский приятель и переводчик Лучан Форся, но тут человек подался вперед, и она увидела, что это не Лучан, а всего лишь американский священник, которого дети называли отцом Майком, и гнев, подобно черной приливной волне, вновь захлестнул Кейт.
Заметив у бака с горячей водой администратора больницы, господина Попеску, она обрушила свое негодование на него.
– Сегодня мы потеряли еще одного ребенка. Еще одного ребенка не стало. Девочка умерла совершенно бессмысленно, мистер Попеску.
Круглолицый администратор взглянул на нее, моргнул и помешал ложечкой чай. Кейт была уверена, что он ее понимает.
– Не хотите ли узнать причину? – спросила она. Двое педиатров начали пробираться к выходу, но Кейт
встала в дверном проеме, подняв руку жестом регулировщика.
– Всe должны это услышать, – тихо сказала она, не отрывая взгляда от Попеску. – Неужели никто не хочет знать, почему мы потеряли сегодня еще одного ребенка?
Администратор облизнул губы.
– Доктор Нойман… вы… наверное… очень устали, да? Кейт не сводила с него глаз.
– Мы потеряли маленькую девочку в девятой палате. – Голос у нее был таким же безжизненным, как и взгляд. – Она умерла от эмболии, потому что кто-то небрежно делал внутривенное вливание… чертовски простое, рутинное вливание… И толстая сестра, от которой несет чесноком, вогнала пузырек воздуха прямо в сердце ребенку.
– Imi pare foarte rаu, – пробормотал господин По-песку, – nu am ln^eles.
– Черта с два не понимаете! – бросила Кейт, почувствовав, что ее гнев превращается во что-то острое, хорошо заточенное. – Отлично все понимаете.
Она повернулась и окинула взглядом дюжину уставившихся на нее медиков.
– Вы все понимаете. Эти слова очень легко понять… Небрежность, халатность, неряшливость! Это уже третий за месяц ребенок, которого мы теряем исключительно из-за дурацкой некомпетентности.
Кейт взглянула в лица ближайших к ней педиатров.
– А вы где были?
Тот, что повыше, повернулся к своему коллеге и с ухмылкой сказал что-то шепотом по-румынски. Слова «tiganesc» и «corcitura» прозвучали вполне отчетливо.
Кейт шагнула к нему, с трудом подавляя в себе желание врезать прямо по густым усам.
– Я знаю, что девочка была цыганской полукровкой, дерьмо ты собачье.
Она сделала еще один шаг, и румын, хоть и был дюймов на пять выше ее и фунтов на семьдесят тяжелее, вжался в стену.