Наш провожатый не ответил и вошел в один из четырех тоннелей, расходящихся от этого места. Каменная лестница уходила вверх.
– К Национальному театру, – негромко сказал он, показав рукой. – Он поврежден, но не разрушен. Ваш отель рядом.
Священник, доктор и я начали взбираться по лестнице при свете фонарей, отбрасывавших наши тени на пятнадцать футов вверх по закругленным каменным стенам. Отец О’Рурк остановился и посмотрел вниз, на Фортуну.
– А вы не идете? Маленький проводник улыбнулся и покачал головой.
– Завтра мы везти вас туда, где все это началось. Завтра мы ехать в Трансильванию.
– Трансильвания… – повторил доктор Эймсли. – Убежище Белы Лугоши.[1]
Он повернулся, чтобы сказать что-то Фортуне, но маленький человечек уже исчез. Ни звук шагов, ни отсвет фонаря не указывали, по какому из тоннелей он ушел.
Глава 3
Полет в Тимишоару, город примерно с трехсоттысячным населением в Западной Трансильвании, на стареньком, восстановленном турбовинтовом «Туполеве», теперь принадлежащем государственной авиакомпании «Та-ром», доставил нам немало неприятных минут. Власти не позволили передвигаться по стране на моем «Лире». Нам повезло: вылет задержался всего на полтора часа. Большую часть пути мы летели в облаках, а салон самолета не освещался, но это не имело значения, потому что стюардесс не было и никто не надоедал нам предложениями еды или легкой закуски. Доктор Пэксли почти все время ворчал или стенал, но рев двигателей и скрип металла, когда самолет, раскачиваясь и подскакивая, преодолевал восходящие воздушные потоки и грозовые тучи, почти полностью заглушали его жалобы.
Сразу после взлета, за несколько секунд до входа в облака, Фортуна перегнулся через проход и показал в иллюминатор на покрытый снегом остров посреди какого-то озера милях в двадцати к северу от Бухареста.
– Снагов, – сказал он, наблюдая за выражением моего лица.
Глянув вниз, я успел заметить темную церковь, перед тем как облака закрыли вид, и перевел взгляд на Фортуну.
– И что?
– Здесь похоронен Влад Цепеш, – пояснил Фортуна, все еще наблюдая за мной.
Он именно так и произнес: «Цепеш».
Я кивнул. Фортуна, несмотря на тусклый свет, погрузился в чтение одного из взятых у нас номеров журнала «Тайм», хотя для меня так и осталось загадкой, как можно читать или просто на чем-то сосредоточиться при такой болтанке. Через минуту сзади ко мне наклонился Карл Берри и шепотом спросил:
– А кто это такой, Влад Цепеш? Кто-нибудь из погибших в боях?
В салоне было так темно, что я едва различал лицо Берри в нескольких дюймах от себя.
– Дракула, – ответил я представителю АТТ. Берри разочарованно выдохнул и, откинувшись на
спинку кресла пристегнулся ремнем, так как болтанка стала нестерпимой.
– Влад Прокалыватель, – прошептал я, ни к кому не обращаясь.
Электричество отсутствовало, так что помещение морга охлаждалось самым простым и практичным способом: все высокие окна были распахнуты настежь. Грязные стекла, темно-зеленые стены и сплошная низкая облачность словно поглощали и без того неяркий свет. Однако его вполне хватало, чтобы разглядеть трупы, наваленные на столы и занимавшие чуть ли не каждый дюйм кафельного пола. Чтобы добраться до Фортуны и румынского врача, стоявших в центре помещения, нам пришлось идти кружным путем, осторожно ступая среди босых ног, белых лиц и вздувшихся животов. В длинном зале находилось не менее трехсот-четырехсот тел…
– Почему эти люди не похоронены? – требовательно спросил отец О’Рурк, прикрывая лицо шарфом. В его голосе звучали гневные нотки. – Ведь после бойни прошла уже по крайней мере неделя, верно?
Фортуна перевел его слова тимишоарскому врачу, который в ответ лишь пожал плечами. Фортуна сделал тот же неопределенный жест.
– Одиннадцать дней, как секуритате это делать, – пояснил он. – Похороны скоро. Э-э… как вы говорить?… власти здесь хотеть показать западным журналистам и таким очень важным людям, как вы. Смотрите, смотрите. – Он раскинул руки почти гордым жестом шеф-повара, демонстрирующего накрытые для банкета столы.
Перед нами лежал труп пожилого человека. Кисти рук и ступни у него были ампутированы чем-то не слишком острым. В нижней части живота и на гениталиях виднелись ожоги, а на груди – открытые раны, напомнившие мне фотографии марсианских рек и вершин, сделанные «Викингом».
Румынский доктор заговорил. Фортуна перевел:
– Он говорить, секуритате играть с кислотой. Понимаете? А вот…
На полу лежала молодая женщина, полностью одетая, если не считать того, что платье на ней было разодрано от груди до промежности. То, что я поначалу принял за еще один слой разрезанных красных тряпок, оказалось окаймленными запекшейся кровью стенками распоротого живота и чрева. На коленях у нее, как отброшенная кукла, лежал семимесячный плод, который мог бы стать мальчиком.
– Сюда, – скомандовал Фортуна и, пробравшись между изуродованными телами, показал рукой.
Мальчику было, скорее всего, лет десять. За неделю с лишним пребывания в промороженном помещении его тело раздулось и приобрело окраску крапчатого, с мраморными разводами пергамента; на запястьях и щиколотках еще оставалась колючая проволока. Руки у него были с такой силой скручены за спиной, что плечевые суставы оказались полностью вывернутыми. Веки мальчика облепили мухи, и из-за отложенных ими яиц казалось, будто на глазах у ребенка бельма.
Заслуженный профессор Пэксли издал какой-то звук и шатающейся походкой пошел прочь из зала, едва не наступая на тела, выложенные здесь на обозрение. В какой-то момент мне почудилось, что в штанину профессора вцепилась скрюченная рука какого-то старика.
Отец О’Рурк схватил Фортуну за отвороты пальто, чуть не оторвав маленького человечка от пола.
– Чего ради вы все это нам показываете?! Фортуна ухмыльнулся.
– Это еще не все, святой отец. Пойдемте.
– Чаушеску называли вампиром, – сказала Донна Уэкслер, прилетевшая позже, чтобы к нам присоединиться.
– Отсюда, из Тимишоары, все и пошло, – проговорил Карл Берри, попыхивая трубкой и оглядывая серое небо, серые здания, серую слякоть на улице и таких же серых людей.
– Здесь, в Тимишоаре, по сути дела, и зрел заключительный взрыв, – продолжала Уэкслер. – В течение какого-то времени молодое поколение становилось все неспокойнее. Воистину, создав это поколение, Чаушеску подписал себе смертный приговор.
– Создав поколение?… – повторил отец О’Рурк хмуро. – Поясните.
Уэкслер объяснила. В середине шестидесятых годов Чаушеску запретил аборты, прекратил импорт противозачаточных средств и объявил, что иметь много детей – обязанность женщины перед государством. Более существенно было то, что правительство выплачивало премии за рождение детей и снижало налоги для семей, выполнявших призыв руководства к повышению рождаемости. Супруги, имевшие менее пяти детей, подвергались штрафам и усиленному налогообложению. Как рассказала Уэкслер, с 1966-го по 1976 год рождаемость повысилась на сорок процентов, причем одновременно резко возросла и детская смертность.
– Вот этот-то избыток молодых людей в возрасте от двадцати и старше к концу восьмидесятых и стал силой революции, – сказала Донна Уэкслер. – У них не было ни работы, ни шансов на высшее образование, ни даже возможности получить приличное жилье. Именно они и организовывали первые акции протестов в Тимишоаре и других местах.
Отец О’Рурк кивнул.
– Ирония судьбы… но похоже на правду.
– Конечно, – продолжала Уэкслер, остановившись у вокзала, – в большинстве крестьянских семей не могли прокормить лишних детей… – Она замолчала, изобразив дипломатическое замешательство.
– И что же происходило с этими детьми? – спросил я.
Вечер еще не наступил, но дневной свет уже перешел в зимние сумерки. Уличные фонари на этом участке центрального проспекта Тимишоары не горели. Где-то вдали на железнодорожных путях загудел тепловоз.