"Да, вот интересно, - отвечаю, - а как же вы это собираетесь устанавливать?"
"Да как же еще, - говорят, - конечно, при помощи компьютеров, самыми современными средствами. Да мы это, собственно, уже проделали и хотим теперь рассказать вам о результатах."
"Вот как! Счастливые времена, - снова отвечаю я. - Раз вы так говорите, то уж, наверное, у вас получилась не наша Академия, что в ней самые счастливые времена, хотя, по-моему, в ней очень много достоинств, много совершенного и замечательного; я только, наверное, больше патриот, правда, в сравнении с вами. Хотя вовсе и не стараюсь выдать свой патриотизм за образцовый. Ну и какие же у вас получились счастливые времена, уж, я думаю, они не слишком далеко отстоят от нашего времени?! Что-то такое совсем рядом?.."
"Нет, - говорят мне эти молодые ученые, - вовсе нет. Мы даже сами удивились. И еще долго думали, следует ли сообщать кому-нибудь о наших результатах, потому что мы тоже хорошие патриоты, но все-таки истина дороже при справедливом рассмотрении. Мы собрали все исторические свидетельства обо всех временах (и мы теперь даже совершенно уверены, что ни одного никакого вовсе не пропустили времени). Был проделан значительный экономический анализ. О, мы даже всю разобрали политику, литературу, историю (которые все есть, известно, сводные сестры торговли) у всех народов... Беда вот только, что в жизни всегда специально всего понемногу намешано для неопределенности. Поэтому наш результат это даже не просто сумма положительных высказываний народа, он даже гораздо более и справедливее такой суммы..."
"Ну и какое же у вас получилось счастливое время? - снова нетерпеливо спрашиваю я, невольно иронически улыбаясь. - Все-таки не очень бы мне хотелось услышать, что это где-нибудь там далеко за границей. Вообще тогда только бывает тем более интересной история, - говорю еще я, - чем более в ней погребено безгласными и даже самых лучших народных гениев, не считая уже также иных разнообразных пустых представителей народа. Мы-то, конечно, простые ученые, не можем себе никогда позволить столько же плюрализма, как еще, например, покойный Декан".
"Это Римская империя, - говорят мне молодые люди, - да-да, Римская империя. Среднее рабовладение. Когда оно повсеместно совершенно отличалось особенным многообразием форм. Примерно это, знаете, второй век нашей эры, и мы бы даже сами иногда хотели пожить немного в таком времени. И точно ничего не было лучше, уж можете смело поверить нашей безукоризненной науке. Они-то, конечно, не посмеют никогда к нам посылать своих привидений. О, компьютеры вовсе никогда не ошибаются в логике, и мы даже думали назначить их для контроля всякой правдивости в мире".
Причем, уважаемый Лука, со мной говорил все только один из них, а другой тогда заметно помрачнел отчего-то и все сидел, не поднимая глаз на меня, и лишь изредка вставлял в разговор незначительные объяснения.
"Должно быть, еще вот только... тогда в Риме не ели никто макарон, говорил мне отрывисто тот помрачневший ученый, даже совершенно не разжимая зубы и смотря куда-то в сторону. - Хотя, признаемся вам, мы этого никак точно не могли установить ни из каких летописей. Черт его знает, о чем в них только не пишут с непременным желанием запечатлеть эпоху. Будто на помойку известную добролюбивую мушиную пасеку - в них тащат все, вовсе не нужное народам в повседневности".
"Ну это уж нельзя сказать, чтобы вовсе было безусловно верно, возражал тому его словоохотливый товарищ, - ведь, вспомни, на помойку что-то разве когда-нибудь выбросят плохое? Нет, честное слово, помойки специально служат для содержания особенных, небывалых ценностей народов, и все самое замечательное вполне может рассчитывать там на самые лучшие места".
Помрачневший молодой ученый тогда только страшно сверкнул глазами в ответ и еще более замкнулся.
"Подождите, - поспешно говорю я с целью примирения разногласий, - вы после поспорите. Ну да, счастливые времена там, конечно, для купцов, для сенаторов, для всадников. А как же для рабов и перегринов? Хотя мне известно, разумеется, что все счастливые времена более всего определяются мерой угнетения народов, и, чем больше его, тем более благостное и самодовольное бывает народное самочувствие..."
"Для всех, для всех, - серьезно кивнул мне тогда молодой ученый и зачем-то очень внимательно стал разглядывать мою шею, - и мы это даже теперь понимаем умом; хотя, известно, для чего еще дается ум человеку, если не для просчетов в его стремлениях и надеждах. Мы-то в своих вычислениях, безусловно, следовали и всем многомысленным заповедям покойного Декана, так что, может ли быть разве, чтобы у нас вышли неверные результаты, которые бы не много вызывали доверия?.. И мы тоже всегда особенно стремимся с покойным Деканом быть совершенно одним по мысли... Да, а вот еще средние века. Напрасно только думают, что они действительно лежат где-то посередине. Они все-таки где-то ближе к краю, и с каждой из сторон все стараются вовсе притянуть их к себе ближе. Все наши потомства нам необходимы только для наследования нашего скудоумия и бессилия, дешевых притязаний и бед. И что есть еще более связующего и скрепляющего различные эпохи истории?! Это даже подобно перетягиванию каната, и народы упражняются в нем с особенной обстоятельностью. Такова история... Ее-то всегда более всего неожиданно оказывается вдруг в опереттах, и из них вполне можно почерпнуть о ней наиболее изощренные знания. А концепции мира, они все специально составляются, чтобы как можно всестороннее и полнее ничего не знать о мире... С прицелом, разумеется, намерений наилучшей, любознательной души... И от них только требуется глубокомыслие и строгость..."
- И вы знаете, уважаемый Лука, - говорил еще молодому человеку разгорячившийся академик Остап, почти привставая в возбуждении с кресла, - я им тогда вовсе даже не нашел, что возразить.
- Ну, хорошо, - помолчавши, отвечал Лука, - давайте мне их имена.
Лука, кажется, точно догадался о цели прихода академика, потому что после замечания Луки немолодой академик, оживившийся было прежде, снова вдруг съежился в кресле, опустил голову и умолкнул, так что более прежнего стал казаться нездоровым и несчастным человеком и, долго потом не отвечая Луке, он доставал из кармана запечатанный казенный конверт с каким-то преувеличенным изобилием штемпелей и протягивал его молодому человеку, который тот спрятал в ящик стола, не распечатывая и даже не рассматривая.
- Я теперь только думаю, - прошептал еще академик Остап как будто в оправдание, - что нужно, наверное, значительно далее расширить еще пределы Академии, чтобы также и далеко за границей расточалось ее доброжелательное благотворное ученое воздействие. Нет, между нами точно более чем все океаны. У них там все пуритане всегда зарождаются в недрах самых развращенных сословий. Да, разумеется, нам ничего не следует иметь общего с ними, кроме гордости за свои известные безобразия. Совершенно справедливо это так следует точно. И пусть мне не говорят только, что доброта это вовсе одна из самых изощренных разновидностей мизантропии, я теперь нисколько не доверяю справедливости их заносчивых умозаключений. У них там все ихние монпарнасы вымощены даже совершенным бесстыдством.
Лука и после никогда не распечатывал конверта, принесенного академиком Остапом, и не читал содержащегося в нем, но когда академик Остап, бывало, встречал где-нибудь Луку и между иного отвлеченного разговора иногда взглядывал на него вроде по особенному - испуганно, виновато, но все же с торжеством исполненного долга - Лука же тогда неизменно одобрительно кивал академику и говорил успокаивающе: "Ничего, ничего, не беспокойтесь. Я не потерял вашего конверта. Он у меня, у меня..." - и академик совершенно всегда успокаивался после слов Луки, делался бодр, энергичен и вновь усердно отдавался своим обыкновенным изощренным ученым занятиям.
- Да, ведь какое-то знание, - рассуждал Лука, - бывает только тогда полезным человеку, когда оно у него где-нибудь поблизости лежит нетронутое. Как хорошо к этому привыкли все мои окружающие и, в особенности, все наши ученые с их невообразимыми, недоступными народу идеями. А всякая научная жизнь - это форма блуждания впотьмах с нежеланием иного, более озаренного мира. Да, и она еще - а также и любое знание даже - они все совершенно служат великой раздраженности народов, обходящихся всех в повседневности минимальными, заурядными достоинствами. И трудно, говорят, вот только даже представить себе точно, что бы так же еще иное мешало народам в их обыкновенной ежедневной непринужденной жизни.