Гора лежала, словно буйвол, так тяжела и высока, у ног ее, в движенье буйном, текла и падала река. И ворот неба был распахнут, и синевою обжигал, и луг был заново распахан... А я - все от тебя бежал! Зеленые, как у рыбачки, глаза мне виделись твои, я словно в каменной рубашке спасался от твоей любви. Я помню плач и конский храп. Как долго мной ты помыкала! Я гордо превращался в храм, но... это мне не помогало!
x x x
Домик около моря. О, ты только ты, только я в этом доме. И невидимой формы цветы ты приносишь и держишь в ладони. И один только вид из окнаморе, море вокруг без предела. Спали мы. И его глубина подступала и в окна глядела. Мы бежали к нему по утрам, и оно нас в себя принимало. И текло по плечам, по рукам и легко холодком пронимало. Нас вода окружала, вода, литься ей и вовек не пролиться. И тогда знали мы и тогда, что недолго все это продлится. Все смешается: море, и ты, вся печаль твоя, тайна, " прелесть, и неведомой формы цветы, н травы увядающей прелесть. В каждом слове твоем соловьи пели, крылышками трепетали.. Были губы твои солоны, твои волосы низко спадали... Снова море. И снова бела кромка пены. И это извечно. Ты была! В самом деле была или нет! Это мне неизвестно.
НА СМЕРТЬ Э. ХЕМИНГУЭЯ
Охотник непреклонный! Целясь, ученого ты был точней. Весь мир оплакал драгоценность последней точности твоей.
ТИЙЮ
Чужой страны познал я речь, и было в ней одно лишь слово, одно - для проводов и встреч, одно - для птиц и птицелова.
О Тийю! Этих двух слогов достанет для "прощай" ;и "здравствуй", в них - знак немилости, и зов, п "не за что", и "благодарствуй"...
О Тийю! В слове том слегка будто посвистывает что-то, в нем явственны акцент стекла разбитого н птичья нота.
Чтоб "Тийю" молвить, по утрам мы все протягивали губы. Как в балагане - тарарам, в том имени - звонки и трубы.
О слово "Тийю"! Им одним, единственно знакомым словом, прощался я с лицом твоим и с берегом твоим сосновым.
Тийю! (Как голова седа!) Тийю! (Не плачь, какая польза!) Тийю! (Прощай!) Тийю (Всегда!) Как скоро все это... как поздно...
Тамаз Чиладзе
СОЛНЕЧНЫЙ ЗИМНИЙ ДЕНЬ
Вот паруса живая тень зрачок прозревший осеняет, и звон стоит, и зимний день крахмалом праздничным сияет.
Проснуться, выйти на порог и наблюдать, как в дни былые, тот белый свет, где бел платок и маляра белы белила,
где мальчик ходит у стены и, рисовальщик неученый, средь известковой белизны выводит свой рисунок черный.
И сумма нежная штрихов живет и головой качает, смеется из-за пустяков и девочку обозначает.
Так, в сердце мальчика проспав, она вступает в пробужденье, стоит, на цыпочки привстав, вся жизненность и вся движенье.
Еще дитя, еще намек, еще в походке ошибаясь, приходит в мир, как в свой чертог, погоде странной улыбаясь.
О Буратино, ты влюблен! От невлюбленных нас отличен! Нескладностью своей смешон и бледностью своей трагичен.
Ужель в младенчестве твоем, догадкой осенен мгновенной, ты слышишь в ясном небе гром любви и верности неверной?
Дано предчувствовать плечам, как тяжела ты, тяжесть злая, и предстоящая печаль печальна, как печаль былая...
ПЕТЕРГОФ
Опять благословенный Петергоф дождям своим повелевает литься и бронзовых героев и богов младенческие умывает лица.
Я здесь затем, чтоб не остаться там, в позоре том, в его тоске и в Неге. Но здесь ли я? И сам я - как фонтан, нет места мне ни на земле, ни в небе.
Ужель навек я пред тобой в долгуопять погибнуть и опять родиться, чтоб описать смертельную дугу и в золотые дребезги разбиться!
О Петергоф, свежи твои сады! Еще рассвет, еще под сенью древа, ликуя и не ведая беды, на грудь Адамову лицо склоняет Ева.
Здесь жди чудес: из тьмы, из соловьев, из зелени, из вымысла Петрова, того гляди, проглянет Саваоф, покажет лик и растворится снова.
Нет лишь тебя. И все же есть лишь ты. Во всем твои порядки и туманы, и парк являет лишь твои черты, и лишь к тебе обращены фонтаны.
x x x
Да не услышишь ты, да не сорвется упрек мой опрометчивый, когда уродливое населит сиротство глаза мои, как два пустых гнезда.
Все прочь лететь - о, птичий долг проклятый! Та птица, что здесь некогда жила, исполнила его, - так пусть прохладой потешит заскучавшие крыла.
Но без тебя - что делать мне со мною? Чем приукрасить эту пустоту? Вперяю я, как зеркало ночное, серебряные очи в темноту.
Любимых книг целебны переплеты, здесь я хитрей, и я проникну к ним чтоб их найти пустыми. В переплеты взвились с тобою души-этих книг.
Ну, что же, в милосердии обманном на память мне де оброни пера. Все кончено! Но с пятнышком туманным стоит бокал - ты из него пила.
Все кончено! Но в скважине замочной свеж след ключа. И много лет спустя я буду слушать голос твой замолкший, как раковину слушает дитя.
Прощай же! Я с злорадством затаенным твой бледный лоб я вижу за стеклом, и красит его красным и зеленым навстречу пробегающим огнем.
И в высь колен твое несется платье, и встречный ветер бьет, и в пустырях твоя фигура, как фигура Плача, сияет в ослепительных дверях.
Проводники флажками осеняют твой поезд, как иные поезда, и долог путь, и в вышине зияют глаза мои, как два пустых гнезда.
x x x
Колокола звонят, и старомодной печалью осеняют небеса, и холодно, и в вышине холодной двух жаворонков плачут голоса.
Но кто здесь был, кто одарил уликой траву в саду, и полегла трава? И маялся, и в нежности великой оливковые трогал дерева?
Еще так рано в небе, и для пенья певец еще не разомкнул уста, а здесь уже из слез, из нетерпенья возникла чьей-то песни чистота.
Но в этой тайне все светло и цельно, в ней только этой речки берега, и ты стоишь одна, и драгоценно сияет твоя медная серьга.
Колокола звонят, и эти звуки . всей тяжестью своею, наяву, летят в твои протянутые руки, как золотые желуди в траву.
Отар Чиладзе
СНЕГ
Как обычно, как прежде, встречали мы ночь, и рассказывать было бы неинтересно, что недобрых гостей отсылали мы прочь остальным предлагали бокалы и кресла.
В эту ночь, что была нечиста и пуста, он вошел с выраженьем любви и сиротства, как приходят к другим, кто другим не чета, и стыдятся вины своего превосходства.
Он нечаянно был так велик и робел, что его белизну посчитают упреком всем, кто волей судьбы не велик и не бел, не научен тому, не обласкан уроком.