Он был - снег. И звучало у всех на устах имя снега, что стало известно повсюду. - Пой! - велели ему. Но он пел бы и так, по естественной склонности к пенью и чуду.
Песня снега была высоко сложена для прощенья земле, для ее утешенья, и, отважная, длилась и пела струна, и страшна была тонкость ее натяженья.
Голос снега печально витал над толпой. - Пой! - кричали ему. - Утешай и советуй! Я один закричал: - Ты устал и не пой! Твое горло не выдержит музыки этой.
На рассвете все люди забыли певца, занимаясь заботами плача и смеха. Тень упала с небес и коснулась лица то летел самолет там, где не было снега.
x x x
В быт стола, состоящий из яств и гостей, в круг стаканов и лиц, в их порядок насущный я привел твою тень. И для тени твоей вот стихи, чтобы слушала. Впрочем, не слушай.
Как бы все упростилось, когда бы не снег! Белый снег увеличился. Белая птица преуспела в полете. И этот успех сам не прост и не даст ничему упроститься.
Нет, не сам по себе этот снег так велик! Потому он от прочего снега отличен, что студеным пробелом отсутствий твоих его цвет был усилен и преувеличен.
Холод теплого снега я вытерпеть мог но в прохладу его, волей слабого жеста, привнесен всех молчаний твоих холодок, дабы стужа зимы обрела совершенство.
Этом снегом, как гневом твоим, не любим, я сказал своей тени: - Довольно! Не надо! Оглушен я молчаньем н смехом твоим и лицом, что белее, чем лик снегопада.
Ты - во всем. Из всего - как тебя мне извлечь? Запретить твоей тени всех сказок чрезмерность. твое тело услышать, как внятную речь, где прекрасен не вымысел, а достоверность?
Снег идет и не знает об этом. Летит и об этом не ведает белая птица. Этот день лицемерит и делает вид, что один, без тебя он сумеет продлиться.
О, я помню! Я сам был огромен, как снег. Снега не было. Были огромны и странны возле зренья и слуха -твой свет и твой смех, возле губ и ладоней - вино и стаканы.
Но не мне быть судьей твоих слов и затей! Ты прекрасна. И тень твоя тоже прекрасна. Да хранит моя тень твою слабую тень там, превыше всего, в неуюте пространства.
x x x
Я попросил подать вина и пил. Был холоден не в меру мой напиток. В пустынном зале я делил мой пир со сквозняком и запахом опилок.
Несмелый локоть горестной зимы из тьмы, снаружи лег на подоконник. Из сумрачных берлог, из мглы земли, наверно, многих, но не знаю, скольких,
рев паровозов вышел и звучал. Не ведаю, что делалось со мною, но мне казалось - плач их означал то, что моею было тишиною.
Входили люди, супа, папирос себе просили, поступали просто и упрощали разнобой сиротств до одного и общего сиротства.
Они молчали, к помыслам своим подняв многозначительные лица, как будто что-то, ведомое им, намеревалось грянуть и случиться.
Их тайна для меня была темна. Я не спешил расспрашивать об этом. Желанием моим или вина было - увидеть снег перед рассветом.
Снег начинался около крыльца, и двор был неестественно опрятен, словно постель умершего жильца, где новый штрих уже невероятен.
Свою печаль я укротил вином, но в трезвых небесах неукрощенных звучала встреча наших двух имен предсмертным звоном двух клинков скрещенных.
ШЕЛ ДОЖДЬ...
Шел дождь-это чья-то простая душа пеклась о платане, чернеющем сухо. Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя была впечатленьем не тела, а слуха.
Не помнило тело про сырость одежд, но слух оценил этой влаги избыток. Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж спасенье от капель, о землю разбитых!
Я видел: процессии горестный горб влачится, и струи небесные льются, и в сумерках скромных сверкающий гроб взошел, как огромная черная люстра.
Быть может, затем малый шорох земной казался мне грубым и острым предметом, что тот, кто терпел его вместе со мной, теперь не умел мне способствовать в этом.
Не знаю, кто был он, кого он любил, но как же в награду за сходство, за странность, что жил он, со мною дыханье делил, не умер я - с ним разделить бездыханность!
И я не покаран был, а покорен той малостью, что мимолетна на свете. Есть в плаче над горем чужих похорон слеза о родимости собственной смерти.
Бессмертья желала душа и лгала, хитросплетенья дождя расплетала, и капли, созревшие в колокола, раскачивались и срывались с платана.
ПИЦУНДА
Эта зелень чрезмерна для яви. Это - сон, разумеется, сон о зеленом...
Ветру не терпится вялую дрему тумана вывести, выволочь, вытолкнуть из сосняка, и туман,
как и подобает большому сонному животному, понуро следует за ветром, и потому - все вокруг зеленое: стена, лестница, балкон, скамья и книга та книга, которая всю ночь впустую взывала к состраданию, желая разгласить заключенную в ней боль (словно старуха, ощутившая дыхание смерти, столь же острое и важное, как дыханье того, о, того, кто когда-то впервые говорил ей о любви, и вот теперь - к отупевшему лицу, замкнутому, как клетка, которой нечего держать взаперти, изнутри подступила страсть).
Это - сон, разумеется, длинный сон... Шаги по сосновому полу ничем не вредят тишине. Воздух, вобранный птичьей гортанью, вскоре возвращается в виде зеленого свиста, то есть не слышно, а видно, как клюв исторгает зеленую трель, ибо туман забрал себе и присвоил все звукив обмен на право прогуливаться среди ветвей в зеленых шлепанцах... Изваянная, как жеребенок, закинув голову, нюхает воздух маленькая девочка.
БЕССОННИЦА
Было темно. Я вгляделся: лишь это и было. Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес, если бы в них не разверзлась белесая щель, вялое облако втиснулось в эту ловушку. Значит, светает... Весь черный и в черном, циркач вновь покидает арену для темных кулис. Белому в белом - иные готовы подмостки. Я ощущал в себе власть приневолить твой слух внять моей речи и этим твой сон озадачить, мысль обо мне привнести в бессознанье твое, но предварительно намеревался покинуть эти тяжелые и одноцветные стены. Так я по улицам шел, не избрав направленья, и злодеянье свое совершал добродетельный свет, не почитавший останков погубленной ночи: вот они - там или сям, где лежат, где висят разъединенной, растерзанной плотью дракона. Лужи у ног моих были багрового цвета. Утренней сырости белые мокрые руки терли лицо мое, мысли стирая со лба, и пустота заменила мне бремя рассудка. Освобожденный от помыслов и ощущений, я беспрепятственно вышел из призрачных стен огорода, памяти и моего существа. Небо вернулось, и в небо вернулась вершина из темноты, из отлучки. При виде меня тысячу раз облака изменились в лице. Я был им ровня и вовсе от них не отличен. Пуст и свободен, я облаком шел к облакам, нет, как они, я был движим стороннею волей: нес мое чучело вдаль неизвестный носильщик. Я испугался бессмысленной этой ходьбы: нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей, надобных мне для страстей, для надежд и страданий, для созерцанья луны, для терпенья и мук, свет возжигающих в тайных укрытьях души.