Мне казалось, что ТВФ ни за что не расстанется со своей собственностью (все мои записи по контракту принадлежали ей), даже не столько в целях коммерческого показа (ей этого не позволили бы), сколько для последующего давления на Директорат в особо трудных для компании случаях и для чего она должна была поставить на уши весь свой юридический департамент.
Милославцев утверждал, что все так и было — на уши поставили, но под зад получили. От кого именно и сколько раз — история умалчивает, но с тех пор о европейском деле ТВФ забыла и слышать не хотела.
— Значит это все-таки действительно бесполезное занятие, констатировал я. Только теперь я понял, что очень боюсь найти эти записи.
— Ты так легко сдаешься? — удивился Моисей, — А я хотел предложить тебе как минимум двенадцать более или менее законных методов отъема нашей собственности из когтей наших ястребов и даже согласен оплатить кое-какие издержки, которые могут при этом возникнуть.
— Например? — принялся я загибать пальцы.
— Наиболее законный и наиболее дешевый и, скорее всего, самый безнадежный — нанять адвокатскую контору, хотя бы того же Крестовкого со товарищами. Раз уж он выхлопотал для таких божьих овечек расстрел, то уж пусть постарается вернуть тебе конфискованное барахло.
— Какой же способ самый дорогой? — пробормотал я, вспоминая расценки этого самого дорогого адвокатского дома во Вселенной.
Заметив, что разохотившийся Эпштейн, вступивший на трудную тропу выпестования очередного бестселлера, открывает рот, я торопливо прервал его, поняв, во-первых, что другие его методы попахивают откровенной уголовщиной и, во-вторых, что мне совсем расхотелось что-либо писать.
— Спасибо, Моисей, за заботу. У меня разболелась голова, начался приступ малярии, развился кивсяк в мозгах. В общем, я тебе потом позвоню, и выключил видеофон, добавив, — если захочу.
Но несколько часов спустя я все-таки сделал еще один звонок и человек, к моему удивлению, согласился.
Итак, начинался новый день и начинался он хорошо — у меня в доме, в кое веке, гостила хорошенькая женщина, у меня болело ухо, а во рту, по всем признакам, переночевали лошади, мое воскресение как писателя не состоялось, на улице шел непонятно откуда взявшийся снег, снова ветер нагнал тучи, а морской ветер срывал последнюю листву с каштанов и кленов и гонял ее по пустынным улицам.
Одри встала поздно — в одиннадцать часов, поздоровалась со мной, виновато глядя на несчастное ухо, и заперлась в ванной, а так как санузел у меня был совмещенный, то и туалет тоже оказался занятым. Я вздохнул и поплелся варить кофе.
— Ты меня сможешь подбросить до Клайпеды? — спросил я, когда мы допивали второй кофейник, сидя у большого окна в гостиной и наблюдая за разгулявшейся пургой.
Одри сидела в моем махровом халате, короткие мокрые волосы ее были взъерошены. Двумя руками она держала пол-литровую цветастую чашку с кофе, который по странной прихоти посолила, и, подобрав ноги под себя, уныло смотрела на непогоду.
— Конечно, — задумчиво кивнула девушка, — если ты дотолкаешь автомобиль до городской черты.
Мы помолчали. Тащиться в такой день куда-либо мне не хотелось, а тем более тащить на себе еще и одриного мастодонта. Но выбирать не приходилось меня теперь ждали, а другого транспорта под рукой не было — погода стояла нелетная.
Одри открыла книгу и прочитала вслух:
Ах, Александр Сергеевич, милый,
Ну что же вы нам ничего не сказали,
О том, как искали, боролись, любили,
О том, что в последнюю осень вы знали.
— Жаль, что на бумаге нельзя передать музыку.
— Это песня? — удивилась Одри.
— Очень старая песня, — ответил я, — Как-нибудь я тебе дам ее послушать.
— А мне показалось, что это твои стихи, — разочаровано сказала девушка и вдруг спросила, — Тебе нравится твоя работа, Кирилл?
— А почему ты об этом спрашиваешь? — в свою очередь поинтересовался я, следуя дурацкой журналистской привычке.
— Мне кажется, чтобы заниматься делом, которое приносит столько сомнений, несчастий, горя и одиночества, надо очень его любить.
Я улыбнулся.
— Я не так несчастен, как ты думаешь. Но ведь любимое дело и не должно нравиться. Ты его должен даже слегка ненавидеть. Любимая работа — это призвание, а всякое призвание — судьба и рок. Все люди ищут призвания, страдают и завидуют тем счастливцам, которые его уже обрели и не понимают, что призвание лишает тебя свободы воли. Ты становишься одержимым, твои мысли заполнены только работой, отнимающей все радости жизни, разрушающей дружеские, любовные, семейные связи, лишающей покоя и душевного равновесия. Ты становишься рабом своего дарования, и, как раб лампы Алладина, — ты всемогущ, за исключением одной мелочи — ты не можешь освободиться от власти этой лампы. Блаженны те, Одри, кто занимается скучным, неинтересным, нелюбимым делом — ибо они свободны. И несчастны те, кто найдя свой талант, в нем разочаровались — назад хода нет.
Глава шестая. ЛЮБОВНИК. Париж, октябрь 57-го
После ухода Кирилла Оливия уже не смогла заснуть, хотя вчера (или уже сегодня?) после забав они легли поздно, не имея сил даже прибраться в комнатах, и мгновенно уснув, как наигравшиеся котята после изрядной доли материнского молока.
Было рано и можно было бы поваляться в постели, выпив соответствующую таблетку или просто сделав над собой усилие, но по опыту Оливия знала такой вторичный сон не приносит облегчения и после него встаешь еще более разбитой и усталой, сохраняя на весь день расслабляющую сонливость, вялость и апатию от которых нельзя избавиться ни горячей ванной, ни сексом, ни кофе.
Вставать было неохота, но необходимо — что бы день не пошел на смарку и она не слонялась по квартире как вареная, не имея ни желания, ни воли заняться делами. Дела предстояли очень сложные — убраться, умыться, усесться за книгу, работа над которой только начиналась, а это был для нее самый трудный этап — каждый день заставлять себя писать, причем не зная точно зачем она это делает. Деньги для нее не играли никакой роли — наследнице империи Перстейнов даже было смешно думать о них, славы она тоже не искала с самого своего рождения она была в центре внимания всей большой семьи, дальних и очень не близких родственников, а также журналистов, ведущих рубрики светской хроники в солидных журналах, да писак из «желтой» прессы, любящих покопаться в грязном белье благородных семейств. Кирилл обзывал такое времяпрепровождение «писательским зудом», который, едва начавшись, принимает хроническую форму и избавиться от него, то есть вылечиться, можно лишь «кольтом» сорок пятого калибра (эту фразу он явно у кого-то украл, хотя и отрицал это).
Кирилл всегда смеялся, вспоминая ее первую книгу, на презентации которой они собственно и познакомились. Оливия написала ее под псевдонимом, считая, что ее настоящее имя привлечет гораздо больше внимание читателей, нежели художественные достоинства самой книги. Поэтому на вечер в издательстве «Пингвин», посвященный появлению на литературном небосклоне нового дарования, вступившего на трудную стезю писательства в сложнейшей области и пытающегося своим недюжим талантом поднять порнографию или, если это режет ваш слух, жесткую эротику — жанр, некогда гонимый церковью и государством, проклинаемый попами-импотентами, развратными монашками и старыми девами-лесбиянками, до высот настоящего искусства, что до сих пор удавалось немногим (навскидку, господа, приходят на память только маркиз де Сад и жена французского дипломата, пардон, забыл ее имя), Оливия пришла в маске, скрывающей ее лицо, и в обворожительном платье из черного бархата, отделанном крупными бриллиантами, и обнажающем ее тело.
Среди гостей, облаченных в консервативные одеяния домов «Риччи», «Карден», «Тарантини», ее платье произвело настоящий фурор, что неудивительно — ведь за дело взялась еще одна восходящая звезда, но уже «от кутюр», Аллен По, имея в своем распоряжении двадцать квадратных сантиметров кордовского бархата и пять тысяч карат отборных бриллиантов.