Масленица
Семейная обрядность естественным образом сливалась с обрядностью, так сказать, общей, мирской. Например, в похоронах участвовали не только одни родственники, но и вся деревня. Свадьба также была общественным событием. Обряд рекрутских проводов тем более не умещался в рамках одной семьи; помочи по своей сути не могли ограничиться одной семьей, в Святках участвовали все поголовно. Масленица, как и Святки, — одно из звеньев прочной цепи, составленной из общественно-семейных драматизированных обрядов[121]. В годовом цикле таких обрядовых, следовавших один за другим периодов Масленица занимала свое прочное и определенное место. Она же была в некотором роде и продолжением семейных, например, свадебных обрядов. На Масленой неделе муж с женой обязательно ехали к родным жены. Поездка на зятевщину, к теще на блины, обставлялась целым рядом приятных условностей. В эту неделю окончательно устанавливались родственные семейные отношения между новобрачными и их близкими. Но играли (переживали) Масленицу не одни новобрачные и их родители, а все — молодые и старые. Масленица отмечалась прежде всего обильной[122] едой, блинами. Не напрасно Масленица, начиная с четверга, в народе называлась широкой. Катание на лошадях было главным делом на Масленице. Выезд был своеобразным смотром коней и упряжи, здесь же присутствовал и спортивно-игровой смысл. Повозка и упряжь на Севере, помимо хозяйственной функции, исполняли и эстетическую. Расписная дуга с колокольчиком, сани, медные и даже серебряные бляшки на шлее, хомуте, седелке, плетенные из жгутов кисти украшали выезд, которого ждали целый год после минувшей Масленицы. Все нестарое население увлекалось также самым разным катанием на снегу и на льду[123]. Катание на санках (салазках, чунках) было любимым детским занятием и не только в Масленицу. Из толстых широких досок для детей делали специальные кореги (корежки). Опасности упасть с такой корежки и перевернуться практически не было. Корежки таскали на веревочках самые маленькие. Корега с беседкой называлась козлом. Если днище кореги облить водой и наморозить на нем слой льда, то такая корега особенно стремительно неслась с горы. Забавой для взрослой холостой и женатой молодежи служили так называемые слеги, на которых катались стоя, парами, держась друг за друга. Длинные, хорошо обтесанные слеги (нечто среднее между бревном и жердиной) клали на гору, обваливали снегом и обливали водой. Всю Масленую неделю катались на слегах, визжали и падали, кричали и ухали, проносились по слегам и с песнями. Устоявшая на ногах пара катилась далеко за реку или за деревню. В конце недели торжественно сжигали Масленицу — соломенное, установленное посредине деревни чучело. Весна была уже не за горами. Последовательно сменяющиеся трудовые будни и праздники образовывали стройный круглогодовой цикл. Прожитые годы складывались для человека в отдельные возрастные периоды, совсем непохожие друг на друга, но вытекающие один из другого так же естественно и последовательно, как эпизоды в классической драме.
НАЧАЛО ВСЕХ НАЧАЛ
Искусство народного слова
Еще в недавнем прошлом, примерно до сороковых годов нашего века, в жизни русского Севера сказки, песни, причитания и так далее были естественной необходимостью, органичной и потому неосознаваемой частью народного быта. Устное народное творчество жило совершенно независимо от своего, так сказать, научного воплощения, совершенно не интересуясь бледным своим отражением, которое мерцало в книжных текстах фольклористики и собирательства. Фольклорное слово, несмотря на все попытки "обуздать" его и "лаской и таской", сделать управляемым, зависимым от обычного образования, слово это никогда не вмещалось в рамки книжной культуры. Оно не боялось книги, но и не доверяло ей. Помещенное в книгу, оно почти сразу хирело и блекло. (Может быть, один Борис Викторович Шергин — этот истинно самобытный талант — сумел так удачно, так непринужденно породнить устное слово с книгой.) Могучая музыкально-речевая культура, созданная русскими, включала в себя множество жанров, множество видов самовыражения. Среди этого множества отдельные жанры вовсе не стремились к обособлению. Каждый из них был всего лишь одним из камней в монолите народной культуры, частью всей необъятной, как океан, стихии словесного творчества, неразрывного, в свою очередь, с другими видами творчества. Что значило для народной жизни слово вообще? Такой вопрос даже несколько жутковато задавать, не только отвечать на него. Дело в том, что слово приравнивалось нашими предками к самой жизни. Слово порождало и объясняло жизнь, оно было для крестьянина хранителем памяти и залогом бесконечности будущего. Вместе с этим (и может быть, как раз поэтому) оно утешало, помогало, двигало на подвиг, заступалось, лечило, вдохновляло. И все это происходило само собой, естественно, как течение речной воды или как череда дней и смена времен года. Покажется ли удивительным при таких условиях возникновение культа слова, существующего в деревнях и в наше время? Умение хорошо, то есть образно, умно и тактично, говорить в какой-то степени было мерилом даже социально-общественного положения, причиной уважения и почтительности. Для мелких и злых людей такое умение являлось предметом зависти. Слово — сказанное ли, спетое, выраженное ли в знаках руками глухонемого, а то и вообще не высказанное, лишь чувствуемое, — любое слово всегда стремилось к своему образному совершенству. Само собой, направленность — одно, достижение — другое. Далеко не каждый умел говорить так образно, как, например, ныне покойные Марья Цветкова и Раисья Пудова из колхоза "Родина" Харовского района Вологодской области. Но стремились к такой образности почти все, как почти все стремились иметь хорошую одежду и добротный красивый дом, так же как всяк был не прочь иметь славу, например, лучшего плотника либо лучшей по всей волости плетей[124]. Соревнование — это древнее, пришедшее еще из язычества свойство общественной (общинной) жизни — сказывалось, как мы уже видели, не только в труде. Оно жило и в быту, в соблюдении религиозных традиций, в нравственности, оно же довольно живо проявлялось и в сфере языка, в словесном и музыкальном творчестве. Красивая, образная речь не может быть глупой речью. Умение хорошо говорить вовсе не равносильно говорить много, но и дремучие молчуны были отнюдь не в чести, над ними тоже подсмеивались. Намеренное молчание считалось признаком хитрости и недоброжелательности, со всеми из этого вытекающими последствиями. Так что пословица "слово — серебро, молчание золото" годилась не во всякий момент и не в каждом месте.
Разговор
Когда зло по-змеиному закрадывается между двумя людьми, одни перестают разговаривать, другие начинают говорить обиняками, неискренно, третьи бранятся. Следовательно, ругань, брань — это тот же диалог, только злой. Разговор предусматривает искренность и доброту. Он возводится в нравственную обязанность. Для того чтобы эта обязанность стала приятной, разговор должен быть образным, красивым, что связано уже с искусством, эстетикой. Сидят два свояка в гостях, едят тещину кашу. — Каша-то с маслом лучше, — говорит один. — Неправда, без масла намного хуже, — возражает другой. — Нет, с маслом лучше. — Да ты что? Хуже она без масла, любого спроси. Искусство говорить, равносильное искусству общения, начиналось с умения мыслить, поскольку мысли нормального человека всегда оформлялись в слова. Нельзя думать без слов; бессловесным может быть чувство, но не мысль. Осмысленное же чувство и становилось эмоциональным образным словом. Мысль человека, находящегося в одиночестве, неминуемо принимала характер монолога, но уже в молитве она приобретала диалогические свойства. Монолог, молитва и диалог с каким-либо объектом природы заполняли сознание, если рядом не было никого из людей. Потребность петь самому или слушать что-то (например, шум леса и пение птиц) также связана с одиночеством. Но стоило человеку оказаться вдвоем, как разговор отодвигал в сторону все остальное. Не зря жены уходили от молчаливых мужей. Одинокие старики, и сейчас живущие по дальним выморочным деревням, прекрасно разговаривают с животными (с коровой, козой и т. д.). Хотя такие разговоры больше напоминают монолог, некоторые животные вполне понимают, когда их ругают и стыдят, а когда хвалят и поощряют. И по-своему выражают это понимание. В северной деревне со времен Новгородской республики существует обычай здороваться с незнакомыми встречными, не говоря уже о знакомых и родственниках. Не поздороваться при встрече даже с неприятным для тебя человеком было просто немыслимо, а поздоровавшись, нельзя не остановиться хотя бы на минуту и не обменяться несколькими, чаще всего шутливыми словами. Занятость или дорожная обстановка освобождала от развернутого диалога, разговора. Но не поговорить при благоприятных обстоятельствах считалось чем-то неловким, неприличным, обязывающим к последующему объяснению. Эстетика разговора, как жанра устного творчества, выражается и в умении непринужденно завести беседу, и в искусстве слушать, и, в уместности реплик, и в искренней заинтересованности. Но главное — в образности, которая подразумевает юмор и лаконизм. Добродушное подсмеивание над самим собой, отнюдь не переходящее в самооплевывание, всегда считалось признаком нравственной силы и полноценности. Люди, обладающие самоиронией, чаще всего владели и образной речью. Те же, кто не рождался с таким талантом, пользовались созданным ранее, и хотя образ в бездарных устах неминуемо превращался в штамп, это было все-таки лучше, чем ничего. Так, на вопрос: "Как дела?" — заурядным ответом было знакомое всем: "Как сажа бела". Но человек с юмором обязательно скажет что-нибудь вроде: "Да у меня-то добро, а вот у батькина сына по-всякому". Иносказания и пословицы, доброе подшучивание заменяли все остальное в разговоре между приятелями или хорошо знакомыми, как у тех свояков, которые спорили о тещиной каше. Акиндин Фадеев из деревни Лобанихи как-то на лесном стожье ходил за водой к родничку. — У тебя чего в котелке-то, не сметана? — спрашивает его потный сосед, который тоже косил поблизости. Акиндин на секунду остановился: — Да нет. Вон за водой ходил. Едва не пролил, так напугался. — А чего? — Да птица какая-то вылетела, нос в нос. Наверно, кулик. И мужики снова принялись косить. В их коротеньком разговоре никто бы не услышал ничего особенного, если бы у Фадеева и его соседа не было родовых прозвищ. Акиндина звали за глаза Сметаной, его соседа — Куликом. — Ну что ты за человек? — слышится в коридоре совхозной столовой. — А чего? — Сухопай получил, а идешь в столовую. — А не хватает дак! — Совесть надо иметь… В этом коротеньком разговоре, может быть, ничего бы не было особенного, если бы стыдили не донжуанистого семьянина, любителя заглянуть в чужой огород. Слово "сухопай", применяемое в такой неожиданной ситуации, многое значит для бывалого человека. Способность образно говорить, особенно у женщин, оборачивалась причиной многих фантастических слухов. Любой заурядный случай после нескольких изустных передач обрастал живописными подробностями, приобретая сюжетную и композиционную стройность. Банальное, плоское, документально-точное и сухое известие не устраивало женщин в их разговорах. Почти всегда в таких случаях благоприобретенный сюжет служил для выражения нравственного максимализма народной молвы.