– Минутку! – прервал ее Андрей. – Оговорюсь, что я не буду служить в сугубо политическом подразделении; я иду работать в отдел по борьбе с уголовной преступностью. К тому же временно, до зимы.
– При чем тут специфика подразделения? – раздраженно фыркнула Полина. – Что такое ГПУ? Государственное политическое управление. Политическое! Понимаешь? Сегодня ты займешься бандитами, а завтра будешь вешать недовольных крестьян и интеллигентов. И поверь, я не против органов безопасности, они нужны единственному в мире государству трудящихся, но я не только комсомолка и гражданка СССР, я еще и женщина, которой небезразлично, кем является близкий ей человек.
ГПУ – это особая среда, закрытая и специфичная. Ты потеряешь друзей из обычного мира, а если и останутся таковые – будешь им лгать. Иначе нельзя. Знаешь, как мне трудно с друзьями? А ведь сама я – не чекист! Быть может, я несознательна, излишне щепетильна и по-мещански брезглива, но я не желаю иметь в кавалерах гепеушника.
– Думаю, ты слишком эмоциональна, – мягко проговорил Андрей.
Полина тяжело вздохнула и махнула рукой:
– Хорошо. Я объяснюсь. С самого рождения я воспитывалась без отца, хотя и много о нем слышала от мамы. По ее словам, наш папа выполнял важное поручение и должен был скоро вернуться. Только много лет спустя я узнала, что мамочка мило лгала несмышленому ребенку: отец находился в тюрьме, а потом в ссылке. Он рано вступил в революционную борьбу, отдался ей со всей страстью души и решил посвятить жизнь освобождению угнетенных рабочих. В начале тысяча восемьсот девяносто восьмого года девятнадцатилетний Кирилл Черногоров организовал на стекольной фабрике марксистский кружок, вскоре разгромленный полицией. Отец бежал в Петербург, где вступил в РСДРП и продолжил борьбу. В мае на одном из заседаний тайного марксистского общества он познакомился с молоденькой курсисткой Анастасией Пушвинцевой, моей будущей мамой. Они полюбили друг друга, решили пожениться, но в январе тысяча восемьсот девяносто девятого года отца арестовали за распространение нелегальной литературы и хранение ручных бомб, посадили в тюрьму, а затем сослали в Тобольск. О том, что восемнадцатого апреля у Кирилла Черногорова родилась дочь, он узнал уже из писем.
Как-то раз в один из весенних дней 1904 года я вернулась с прогулки и увидела в нашей гостиной незнакомого человека. Я немного испугалась, но отчего-то поняла, что это мой отец. Папу я полюбила сразу, безгранично, всей душой. Он был для меня самым красивым, умным и мужественным существом на свете. Добрые герои детских сказок приобрели в моем воображении облик отца…
По возвращении мама и бабушка уговаривали папу бросить революционное движение, заняться мирной работой и семьей. Он обещал, но на самом деле продолжал борьбу. Уже в сентябре «охранка» разгромила подпольную типографию, которой он руководил, и отец вынужден был скрываться. Долго мы не получали от него вестей, и лишь через год узнали, что Кирилл Черногоров арестован за организацию вооруженного восстания в одном из городов России. В стране бушевала Первая русская революция, и с заговорщиками не церемонились: отец получил двадцать лет каторги и по этапу отправился в Сибирь. Мои бабушка и дедушка восприняли известие об осуждении Черногорова как знак судьбы. Они призывали дочь забыть «несчастного Кирилла» и найти более выгодную партию. Их вполне можно было понять – семью инспектора императорских железных дорог не устраивал зять-каторжник. Однако мама наших старичков не послушалась, она разделяла взгляды революционеров, понимала отца и продолжала ждать.
В конце лета 1911 года папа неожиданно объявился. Он бежал с каторги и гостил у нас совсем недолго. Отец привез маме крупную сумму денег и просил выехать за границу. Семья воссоединилась уже в Австрии, весной 1912-го. Те времена я вспоминаю как самые замечательные! Мы с папой гуляли по восхитительной Вене, часами говорили о человеческом счастье. Отец мечтал о свободе для всех угнетенных Земли, строил дерзкие планы. Я была вполне взрослой девочкой и нередко заглядывалась на мальчишек, но могли ли они сравниться с ним? В своих грезах о Прекрасном юноше я представляла его непременно похожим на отца.
Мы вернулись в Россию после Февральской революции. На устах прогрессивной публики были Львов, Милюков, Керенский, Ленин… А со мной рядом, под одной крышей жил, как мне казалось, не менее именитый и самоотверженный революционер – Кирилл Черногоров, мой любимый папа. Ведь он не меньше других боролся с царизмом, провел в тюрьмах, ссылках и на каторге почти одиннадцать лет; сумел закончить Венский университет и воспитать меня, наконец! Я гордилась тем, что отца уважают не только в партии большевиков – его уму, работоспособности и вере в дело революции отдавали должное даже оппоненты из рядов эсеров и меньшевиков. Более того, экзальтированные «революционные барышни» писали ему восторженные послания и подкарауливали в парадном.
Отец активно участвовал в укреплении власти Советов, командовал отрядами Красной гвардии, штурмовал Зимний, оборонял Питер от войск Краснова. По приказу Центрального комитета он перешел на работу в ЧК, возглавлял чрезвычайные органы различных губерний, а с началом гражданской войны – Особые отделы дивизий и армий.
Мы с мамой жили в Петрограде и о папе узнавали только из рассказов друзей да газетных статей. Однажды, осенью девятнадцатого, к нам заехал некий Фесенко, сослуживец отца. Он выбрался в родной Питер в отпуск по ранению и привез нам письмо от папы. Через две недели Фесенко собирался в обратный путь, в действующую армию, и я решительно пожелала ехать с ним. Мама противилась, но я не уступала, и в конце концов она махнула рукой.
На фронт мы добирались ужасно долго, около месяца. Уже зарядили дожди, стало совсем холодно. Особый отдел армии, который возглавлял отец, располагался в маленьком украинском городке. Прибыли мы поздним вечером, меня сразу же проводили в летнюю хату, стоявшую в глубине сада. Меня встретил денщик, он сообщил, что Кирилл Петрович раньше полуночи обычно не возвращается. В ожидании папы, на правах любимой дочери я устроила грандиозную уборку и приготовила ужин.
Отец приехал под утро. Он сильно похудел, осунулся и выглядел жутко усталым. Папа удивился моему визиту и очень обрадовался, долго обнимал и расспрашивал о маме. Потом мы ужинали, веселились, мечтали о скорой победе над белыми. Я уложила отца в постель, а сама пошла приготовить его одежду к рабочему дню – на улице ведь было грязно.
Почистив шинель, я взялась за сапоги и ужаснулась – грязь на подошвах была смешана со сгустками крови и мозгов, словно в них побывали на бойне. Я кинулась будить отца, чтобы объясниться. Он раздраженно спросил меня, знаю ли я о том, сколько врагов у Советской власти, какие они жестокие и что на их жестокость надлежит отвечать крайней жестокостью. Я была близка к обмороку, но все же спросила: сколько нужно расстрелять людей, чтобы их кровь так густо покрыла подошвы сапог? Он не хотел либеральничать и ответил, что его дочь – уже взрослая девушка и обязана смотреть правде в глаза, какой бы горькой она ни оказалась: «Нынешней ночью мы расстреляли сто сорок. И вчера пятьдесят шесть. А третьего дня – двести одного. Все они – враги Советской власти: кулаки, попы, белые офицеры, буржуи и дезертиры. Таким приговор короткий – пуля! Говорят, будто я непримирим в борьбе с врагами революции. А разве мыслимо мириться со злыми и коварными гадами, готовыми задушить молодую пролетарскую власть? Скажи мне: отдай, Кирилл, сердце и душу за дело партии – отдам без остатка! Поэтому жалости к врагам я не испытываю, как и мещанских угрызений совести. Совесть – для попов и плаксивых баб; для солдат революции – прежде всего долг и вера в идею справедливости».
Я видела его глаза, усталые, опустошенные и вместе с тем неприступные – глаза убийцы и палача. Мгновенно образ романтического героя, пламенного борца сменился образом упрямого фанатика, зарвавшегося и жестокого, в котором не осталось ничего человеческого. Я бросилась вон из хаты и побежала, не разбирая дороги. Меня душила тошнота, хотелось лишь одного – заставить себя поверить, что все виденное – кошмарный сон…