Сверкнув никелем, маленький дамский пистолет в ее руке бабахнул поверх голов куда менее хлестко, чем карабин, зато с оглушительным грохотом. Что Ерепеев считал для себя недозволенным, на то Ханна имела полное право.
— Драй шритте рюквартс! Шнеллер!
Впоследствии «Е в кубе» признавался, что только в тот момент признал несомненные достоинства немецкого языка, по крайней мере в части энергичных команд. Толпа мигом отпрянула не на три шага, как было велено, а на все пять. Один только Фриц исполнил команду в точности и украдкой подмигнул Ерепееву: мол, на нас можешь положиться, мы поняли обман раньше других и в принципе согласны с его необходимостью, хотя ты все-таки большая свинья…
— Следопут, — сказал он по-русски, не заметив, насколько удачно переврал слово. — Чингачгук ди Гроссе Шланге…
— Сусанин! — поддержал ухмыляющийся Пятко.
На этих можно было положиться. Настроение большинства, похоже, менялось в направлении «казнить нельзя, помиловать». Трое-четверо самых оголтелых отступали перед Ханной, как беспородные собаки перед не ведающей страха волчицей.
— Мне стыдно за вас! Дикари! Каннибалы! — кричала она на скверном английском, все еще продолжая угрожать пистолетом. — Мы можем и должны решить нашу проблему цивилизованно!..
Цивилизованное решение затянулось дотемна. В этот день поезд стоял, а воздух сотрясался от борьбы амбиций. Одному механику, чересчур рьяно выступившему в защиту начальства, расквасили нос. Фрица Вентцеля смазали по уху, и он сцепился с обидчиком, а Ханне пришлось произвести еще один выстрел в воздух. Основная дискуссия велась вокруг предложения высадить тех, кто упрямо хочет идти к гнусному туманному побережью, сбросив им, чтобы не подохли, пищу, топливо и сборные домики, и налегке вернуться в Новорусскую. Сперва на восток, потом на север… Путь простой, опасные зоны отмечены. Дойдем! Что, не справимся с управлением вездеходами? Научимся! Не велика премудрость! А ну, кто за это предложение — голосуем!..
Наутро поезд двинулся. Не на восток — на запад. К побережью.
Глава третья
Гейдельбергский человек
К концу второй недели жизни в Женеве Ломаев возненавидел этот город.
Раздражала пестрота. Ломаев никогда не любил Москву с ее кичливой бестолковостью, но здесь было еще хуже. Быстро приелись городские достопримечательности. Псевдоготический монумент Брюнсвик с вознесенным черт-те куда гробом, заключающим в себе останки одноименного маршала, лишь в первый день заставил озадаченно почесать в затылке. Увидев его вторично, Ломаев лишь саркастически ухмыльнулся; узрев в третий раз — возненавидел «весь этот кич». И если бы только монумент! Если бы только достопримечательности! Если бы только круглосуточные магазинчики о двух комнатах с занавесочкой!
Когда-то Ломаев считал себя человеком широких взглядов, отнюдь не пуристом. Теперь его раздражали ни черта не стесняющиеся трансвеститы, которых он относил к язвам капитализма и которых согласился бы собственноручно перепороть, если бы только сумел подавить в себе брезгливость. Бесили попадающиеся в изобилии геи, и этих хотелось уже не пороть, а топить. Выводила из себя веселая музычка, временами доносящаяся из квартала Красных фонарей. Одним словом — хотелось уехать, и подальше. Сперва хорошо бы порхнуть легкой пташкой в Тверь, забрать своих — и домой, в Антарктиду!
С брезгливой опаской он обходил стороной обдолбанных наркоманов. Трудно было понять, почему Женева считается одним из самых безопасных городов мира. Сингапур — вот безопасное место! За торговлю наркотиками — смертная казнь, за бизнес на порно — лет сорок тюрьмы. Бросил на асфальт окурок — пятьсот долларов штрафа. Индус-полисмен корректен, но непреклонен и взяток не берет. В Сингапуре русскому особенно трудно, но ведь ко всему привыкаешь. Жить можно везде, а вот детей растить — лучше места нет. Если бы еще не пятидесятиградусная влажная жара…
Не-е-ет, Антарктида лучше всего! Пока. Потом-то, конечно, она захворает всеми болезнями цивилизации, включая наркоманию и представительскую демократию. Зараза уже внутри, пошел инкубационный период, но можно надеяться, что он продлится еще несколько лет. При умной политике — несколько десятилетий.
И достаточно. Этого срока хватит, чтобы вырастить полноценную, здоровую духом нацию; нельзя же допустить, чтобы она начала гнить заживо, еще не выйдя из пеленок…
Хотя это вопрос второй. Добиться, чтобы ее не прихлопнули в пеленках, — вот задача.
Настроение Ломаева портилось с каждым днем. Перестали радовать ежедневные акции бомжеватых антиглобалистов перед Пале-де-Насьон, несмотря на то, что половина их лозунгов была посвящена Антарктиде. Тут было и «Да здравствует», и «Руки прочь», и непристойные карикатуры на мировых лидеров, и еще много чего. Оградив подходы стальными барьерами, спецотрядами и пожарными машинами, полиция не подпускала беснующихся к Дворцу Наций, но те пока и не особенно рвались. По всему было видно — копили силы. Центр города медленно, но верно утопал в мусоре. И каждый день поезда вытряхивали на перрон новые таборы борцов с империализмом.
Теперь все четверо антарктов избегали без дела появляться на улице. Боялись провокаций. А то и просто щелкнет тебя гаденыш-папарацци на фоне явных моральных уродов с крикливыми лозунгами — вовек потом не отмоешься. Сам-то ладно, перетерпишь, не велика птица, а дело не компрометируй!
И без того в прессе хватало вранья об Антарктиде и антарктах.
Особенно рьяно изощрялись в выдумках те, кто сроду не видел Антарктиду иначе чем на телеэкране. Со всех сторон обсасывался вопрос дефицита женского пола на Белом континенте. Высказывались догадки (сплошь и рядом подтверждаемые «очевидцами») о нечистоплотных отправлениях антарктами половой потребности. Повальным гомосексуализмом ныне никого не удивишь, а вот сожительство с пингвинами — о, это ново! Шокирует. Будоражит.
Ломаев сжимал кулаки, молча играя желваками. Кулаки были большие и твердые, а толку с них — ноль. Шеклтон меланхолично посасывал виски и пристрастился курить трубку. Чаттопадхъяйя по часу в день занимался медитацией и дыхательной гимнастикой. С помощью чего держал себя в руках Кацуки, установить не удалось, но Шеклтон клялся, что не однажды слышал доносящиеся из его номера приглушенные удары, как будто кто-то усердно выколачивал ковер.
После первого успешного контрудара — выступления Кацуки — дела антарктов неуклонно катились под гору. Атака шла со всех сторон. Выводы антарктической научной школы либо опровергались, либо игнорировались, и оная школа обвинялась то в пристрастности, то просто в шарлатанстве. Из России и Канады раздался было писк о том, что сделанный антарктами прогноз проверен и в общих чертах соответствует истине, — но услышан не был. Свободная Антарктида теряла очко за очком.
Казалось бы, достаточно было выйти на трибуну, ткнуть в карту мира и сказать: вот данность. Всем видно? Поднатужьтесь и примите ее. Мы не виноваты, что она такова, какова она есть. Мы не можем вернуть материк на прежнее место. Мы лишь сделали политический шаг, способный при вашей поддержке не дать разгореться мировому конфликту. Так давайте гасить конфликт в зародыше, а не разжигать его! Поддержите нас ради самих себя — и ущерб будет не столь уж велик, как вы думаете, а главное, миру опять удастся пробалансировать на краю пропасти, не скатившись в безумие взаимного уничтожения!
Вначале мнилось: чего проще? Всякого разумного человека можно убедить разумными доводами. Делегация Антарктиды готовилась к тяжелым битвам, твердо зная: шанс на победу существует.
Оказалось — нет. День за днем Антарктиду гвоздили за все грехи, реальные и мнимые. Антаркты огрызались с ядовитой вежливостью, но, несмотря на все старания, их словесные контратаки слабели день ото дня. Ученый диспут был еще возможен — политического торга не получалось. Не оправдалась и слабая надежда на поддержку со стороны российской делегации. Трезвым умом Ломаев понимал: с какой стати? Неужели на том основании, что в придачу к путеводителю по Петербургу со временем станет предлагаться акваланг? Но на душе было тяжко.