Воспоминание о страшной картине заставило ее задрожать, и это не укрылось от зоркого Ульянина глаза.
– Что ж не приоделась потеплее? Сентябрьские ночи студеные! Разве не сыскалось у тебя какой-нито епанечки или хотя бы платочка теплого? Жаль, жаль, что опять бродяжкою вырядилась. Я чаяла, заявишься в ентой робе немецкой, коя златом блещет, али в том твоем синеньком с серебром… Отродясь я такого платья не нашивала, а мне небось пристало бы!
– Для твоей рябой рожи – две худых рогожи, да полторы змеиных кожи, да сказать сто раз: помилуй боже, вот что пристало бы тебе! – не сдержала ярости Алена: что ж, значит, Ульянища денно и нощно следила за ней, коли даже о нарядах сведома?! – Неужто не погнушалась бы с чужого плеча обноски надевать?
– Ну так ведь и ты моими обносками пользовалась, – вроде бы спокойно ответила Ульяна, однако в горле ее вдруг заклокотало, и Алена обрадовалась, поняв, что противница так же выведена из себя, как она сама. Однако что же это она несет?
– Не припомню, чтоб ты от щедрот сношеньку одаривала, – отмахнулась брезгливо.
– Не одаривала, верно, – согласилась Ульяна. – А ты сама брала, без спросу. То Никодима, то… – она перевела дыхание, – то Фролку. Теперь вот Маркела.
Алена оторопела. На мгновение почудилось, что Ульяна заговаривается, и вдруг ее осенила догадка, да такая омерзительная, что вся кровь бросилась в лицо. Неужели?..
– Ты о чем? – пролепетала она.
Ульяна ощерилась ухмылкою:
– Небось знаешь о чем! Сама же сказала, что Маркел в тебя тыкался, а он ведь до сего был мною жалован… в постельничьи.
– Успокойся! – холодно проговорила Алена. – Маркел не прочь был бы мною попользоваться, да ты его на такой короткой сворке держишь, что он лучше дрючок свой в узелок свяжет, чем решится против твоей воли пойти. А Фролка тут при чем? Никодим – тем паче?
– При том, – глухо молвила Ульяна, и отзвук неутихающей ненависти зазвенел в ее голосе. – Что – Никодим? Не мужик разве, да и я – или не баба?
– Опомнись, – шепнула Алена. – Ты же сестра ему была!
– Да, да, сестрица! Нашему самовару двоюродная подсвечница! – отмахнулась Ульяна. – Не ты здесь одна – найденыш. Меня отец Никодимов из милости держал, а чтобы с рук поскорее сбыть, отдал этому пьянчужке, ярыжке этому, голи кабацкой – муженьку моему! А он за жизнь до того допился, что вовсе мужиком быть перестал. У него на все один ответ был: «Знай, баба, свое кривое веретено!» Кабы не умолила я Никодима, так и прожила бы век, не спознав, что и для чего у бабы промеж ног продырявлено. С тех пор мы и ладили меж собой с Никодимом – пока тебя черт не принес!
«Да, ты его многому научила. Не ты ли из него всю силу мужскую высосала, взамен исполнив лютостью? Ведь и мне уготовил он ту же участь: при живом муже быть женой другого!»
Эти мысли промелькнули и исчезли; Алена сама удивилась, сколь мало затронула ее постыдная откровенность Ульянищи. Другие, совсем другие слова жгли ее, мучительно отзывались в сердце: «Не ты здесь одна – найденыш! Найденыш… найденыш…»
– Погоди, – подняла она руку. – Что ты сказала? Что это значит?
– О чем речь? – вроде бы удивилась Ульяна, однако по искрам, оживившим ее тусклые глаза, Алена угадала, что Ульяна сразу все поняла и безмерно возрадовалась, обнаружив, что нанесла ненавистной удар – еще какой удар! Может быть, следовало принять безразличный вид, изобразить, что ей на все наплевать, однако у Алены сейчас не было сил лукавить, изображать что-то. Она должна была знать. Знать, какую боль ни причинило бы это знание.
Ульяна не смогла отказать себе в удовольствии поковыряться в открытой ране.
– Hеужто впервые услышала? – ухмыльнулась она. – Ну, Надея, знаю, молчал, по гроб жизни молчал, однако Никодиму-то он по пьяной лавочке проболтался; правда, слово потом взял, что тот ничего тебе не скажет. Однако покойнику что дать слово, что взять было сущее тьфу! И вот гляньте! В кои-то веки сдержал клятву!
Не в клятве было дело: это понимали и Алена, и Ульянища: Никодим приберегал известие, чтобы побольнее, а то и вовсе до смерти уязвить жену, да не успел. И сейчас исполнить сие спешила Ульяна – спешила так, что аж захлебывалась!
– Да, милка моя, тебя Надея нашел… в лесу нашел. Он стоял постоем в какой-то деревне, а там баба в лес пошла с двумя малыми детьми да и сгинула. Начали искать – нашли: бабу медведь приел, на куски порвал, а девчонка лежала без памяти. Младенчика же младшего медведь… – Ульяна вдруг осеклась и заговорила после немалой заминки: – Его, думали, тоже медведь задрал да и зарыл про черный день где-нибудь под корнями, не то в берлогу уволок – дожрать. Почему медведь девчонку не тронул – ему одному да господу богу ведомо, однако Надея ее себе забрал, тебя то есть. Баба та, мать твоя, жила одинокая, чем мир подаст: мужик от нее сошел невесть куда, а откуда она в деревню прибрела – тоже было неведомо, никто про тебя отродясь не спрашивал. Надея и решил, что лучше тебе и не знать, что он – не твой родной отец. И как Никодим из него сию тайну выпытал – диву даюсь!
* * *
Алена закрыла лицо руками. Не может быть. Лжет подлая Ульянища! А зачем ей лгать?.. Но разве можно поверить, что батюшка, добрее и ласковее коего и на свете не было, – не родной Алене? Но тут же память-предательница, которая, известное дело, всегда сидит в засаде и, когда ее зовут, не откликается, подавая голос, лишь когда не надо, тут же зашептала, засуетилась, злоехидно подсовывая обрывки воспоминаний о том, как отец отмалчивался или уводил разговор в сторону, лишь Алена начинала расспрашивать, где он с матушкою повстречался, как полюбил ее, откуда она родом. Он ничего о ней не знал, вот и отмалчивался. Имя – вот все, что знали о ней и односельчане. Пришла неведомо откуда – и сгинула безвестная.
Ах какой тоской заныло вдруг сердце!.. Словно бы второй раз схоронила сейчас Алена того доброго, добрейшего человека, который был для нее единственной защитой и опорою всю жизнь, нежная любовь к которому не угасла в душе и сейчас.
И вдруг ей стало стыдно. Да разве мог быть родной отец лучше, чем Надея? Родной отец покинул дочь свою и сына-младенчика, матушку покинул. Не горевать надо, а радоваться, что послал господь поперек Алениной жизненной стежки такого сердечного, душевного, милостивого человека, как Надея Светешников! И когда – похоже, что очень скоро! – встретится Алена с ним на небесах, то обнимет его с той же ласковостью, как обнимала всегда, и назовет родным батюшкой – и никак иначе. Никак иначе!
Она отняла руки от лица и спокойно поглядела на Ульянищу, которая не смогла скрыть разочарования, не слыша от Алены громких иеремиад.[115]
– Кто бы он ни был, – спокойно сказала Алена, – я век за него господа буду молить! И не тебе своими грязными лапами его честного имени касаться.
– У-у, гордячка высокоумная, – с ненавистью прошептала Ульянища. – Одна утеха: веку тебе недолго осталось!
Как ни готовила себя к этой вести Алена, а все же не смогла снести удара – покачнулась. И тотчас мертво молчащие доселе Маркел и Фокля злорадно захихикали из своих темных углов – ну ни дать ни взять бесы, зачуявшие, что желанная добыча, грешная душа, вот-вот попадет в их руки.
– Не много ли на себя берешь? – наконец совладала с собой Алена. – Ты ведь не господь бог, чтобы знать, кому сколько веку намерено.
– Без воли господней и волос не выпадет из головы, это верно, – согласилась Ульяна. – Однако ежели ты попала сюда, где я тебя который уже день подстерегала, так ведь тоже не помимо его воли! И все, что я теперь с тобой сделаю, я сделаю как его орудие! Сама знаешь: зиме и лету союзу нету. Так и нам с тобой на одном белом свете не жить. Или ты меня, или… – Она хитро прищурилась: – Нет, уж лучше я тебя!
– Но почему? – глухо молвила Алена. – За что ты меня так ненавидишь? Что я тебе сделала?
Она не собиралась умолять, разубеждать Ульяну, просить справедливости. Понимала: сие бессмысленно, да и вообще скорее язык бы себе откусила, чем произнесла хоть слово мольбы. Но ей надо было знать. Все, чего она хотела сейчас, это понять причину столь лютой, смертельной ненависти к себе! Не из-за того же, в самом деле, бесновалась и беснуется Ульянища, что Никодим женился на Алене. Известно, какова была его «любовь» к жене, если он спокойно дозволял названой сестре мучить, избивать ее. В чем же тогда дело?