Далее записи обрывались, хотя на листе еще много было места. То ли Катюшку что-то отвлекло, то ли она позабыла историю спасения Андры, точнее Андромеды, дочки ксрой, что значило – кесаревой, хотя и вытверживала ее наизусть, до головных болей, подобно всем историям про древних чужих богов. Без знания всех этих Афрт (Афродит), побуждающих пламенную любовь, Звсов (Зевесов) и прочих Посейдонов нынче нельзя было даже носу сунуть на ассамблею, уверяла Катюшка и со скрежетом зубовным продолжала ежедневно затверживать: «Аполлон, сиречь Феб, – огнепалимый бог музык всяческих, а также малеванья и идолоделанья, красоты неотразимой. Гермес, сиречь Меркуриус, – обладатель крылатых башмаков, старшина над всеми грецкими купцами и странными да хожалыми человеками…»
Также весьма живо обсуждались на ассамблеях впечатления этих «странных да хожалых человеков», побывавших по воле государевой в непредставимых заморских странах. Их дневники переписывались и зачитывались до дыр. Алена тоже читала с удовольствием, хотя многое оставалось для нее непонятно: зачем ходить в какие-то театрумы и сидеть там в чуланах, пусть и раззолоченных?!
Про богов было читать интереснее, однако Катюшка при одном их упоминании косоротилась. Внешне соблюдая новомодный политес, она в душе была весьма простодушна и пуще всего любила, особенно когда ее покровителя и любовника вечерами не было дома, поболтать о каких-нибудь «демонах темноводных и чудесах иных, умом не постигаемых», а рассказов таких Алена знала неисчислимое количество! Постепенно они сторговались: Катюшка просвещала ее об очередном скандале, учиненном на Олимпийской горище из-за любвеобилия Зевесова и ревности его супруги Геры, а Алена плела ей какую-нибудь «барбарскую», сиречь варварскую, байку:
– Лягушки-де – это бывшие люди, затопленные всемирным потопом. У них, как и у людей, по пяти пальцев на руках и ногах: четыре долгих, а один коротенький. Придет время, и они снова станут людьми, а мы, ныне живущие, обратимся в лягушек. Говорят также, что лягушки произошли от проклятых матерями младенцев. Если кто убьет лягушку, ему на том свете подадут лягушачий пирог. Убивать лягушку также опасно потому, что она может вцепиться в того, кто намерен это сделать, и тогда ее ничем не оторвешь – придется с нею помирать!..
Обменявшись такого рода сведениями, обе стороны оставались вполне довольны, и Алене уже казалось невероятным, что какие-нибудь две недели назад они с Катюшкой даже не знали друг друга! Неужели не было той их ежедневной, а порою и ежевечерней болтовни о том, что и к чему во сне снится, и какая планета небесная ближе к душе человека, от какой он приемлет свойства натуры своей, и о чудесных качествах баенной воды как приворотного зелья?..
И неужто было то утро после памятного сидения в подвале, когда, измаявшись от неизвестности исхода баталии, от неизвестности своей судьбы – ведь, могло статься, утром двери отомкнет не хозяйка, а государев сыскарь, которому не станет большого труда свести концы с концами и выяснить, кто такая эта неведомая доброжелательница, «из какой она ямы вылезла», согласно необычайно прозорливому вопросу Катерины Ивановны, – неужто было то утро, когда она была выпущена необычайно почтительным Митрием и препровождена в барские покои?..
Бодрость тогда вернулась к Алене довольно быстро: ведь Митрий успел обмолвиться, что все по ее сладилось, разбойничков повязали всех до единого – ну, может быть, один-два, которые замешкались в саду, все же ушли. Алена молила бога, чтобы одним из них оказался Ленька, которому, по их уговору, на дело идти надлежало, но в дом соваться – ни-ни! Аниска, поведал Митрий, принуждена была сознаться в пособничестве, и теперь со всею ватагою уже разбирается Тайная канцелярия, а барину с барыней не терпится выразить свою признательность неожиданной спасительнице.
И впрямь: чуть Алену ввели в просторную светлицу с обитыми травчатою клеенкою стенами, как из-за стола взметнулось и бросилось к ней на шею некое розовое облако, в котором Алена не сразу признала Катерину Ивановну. Она тараторила, благодарила, хохотала, упрекала себя, превозносила Алену; из золотистых кружев и розовых волн выступало то пышное белопенное плечико, то роскошные округлости груди, то сдобная ручка. Голубые глаза сияли, золотые кудри мерцали, зубы блестели…
Алена стояла столбом, в немой тоске пялясь то на эту яркую красоту, то на убранство стола: творог, масленые блины, икра красная и черная, до краев налитая в белоснежные, как бы стеклянные, но не прозрачные чашки (позднее Алена узнала, что это порцелиновая..[59] посуда, коей в Саксонии изобилие, она там идет за простую), меды, варенья – всего много, щедро, изобильно, – то на окружающую обстановку. Светлица чем-то напомнила ей батюшкину горницу, хотя здесь все было новое, подчеркнуто нарядное, яркое: печь с уступами, украшенная зелеными изразцами, потолок штукатуренный, беленый, пол выложен каменной лещадью[60]
Вдоль стен стояли стулья, обитые черным трипом.[61] Два дубовых стола покрыты были коврами: на одном ковер шелковый, узорчатый, персидский, на другом – триповый, но алый, как заря. На столах красовались стекляницы, оплетенные золотой нитью, и в них что-то темно поблескивало: должно быть, заморские, может быть, даже фряжские[62] наливочки.
В углу Алена увидела образа в серебряных и золоченых окладах; с ними мирно соседствовали зеркала в золоченых рамах и печатные картины, на которых изображены были полунагие мужики и бабы в таких веселых телодвижениях, что у Алены к ним надолго приковался взор, и она почти силою заставила себя оторваться от скоромного созерцания и перевести наконец взор на хозяина, того самого немца… мерина.
Он был по-домашнему: в шлафроке, без парика, с коротко стриженными белобрысыми волосами, и показался Алене на диво молодым и не страшным.
Не обращая внимания на роскошные яства, коими уставлен был стол, он скучно кушал какую-то серую размазню из маленькой чашки маленькой же ложечкою, чинно зачерпывая с самого краешка и отправляя в рот нечто едва различимое.
«Ты икорки, икорки возьми! – едва не воскликнула Алена. – На блинчик на масляный намажь, да кусай, да запивай чайком с медком! Небось сразу возвеселишься!»
Но знаменитый иноземец продолжал лизать свою размазню, и лицо его оставалось по-прежнему замкнутым и скучным. Проблеск оживления показался на нем лишь тогда, когда Катерина Ивановна, в очередной раз всплеснув беленькими ручками, закатила глаза и томно промурлыкала:
– Ах, сколь жалко, что господин Аржанов не дождался нашего завтрака и не сказал тебе сам о своем удовольствии! Но он был так радешенек изловить этого страшного Ваньку Красного, что просто не смог с ним расстаться и самолично повез на допрос!
Алена едва не ахнула. Она об одном просила барыню: ни в коем случае не указывать на нее полиции! И вот, оказывается, какой-то Аржанов, сыскарь государев, должен ее благодарить! Чем, хотелось бы знать? Дыбой, кнутом? Огненным веничком, которым пробегаются по иссеченной в кровь спине узника?..
Она сжалась от ужаса…
Немец при упоминании Аржанова вдруг насупился, шваркнул ложечку в недоеденную размазню, поджал губы. Катерина Ивановна взглянула на него невинно… уж до того невинно, что некое голубое сияние изошло из ее ясных, чистых глазок. И Алена внезапно догадалась: Аржанов про нее знать не знает, Катерина Ивановна слово сдержала! Произнесено это имя было исключительно для немца, для того, чтобы испортить ему настроение.
И это Катерине Ивановне удалось!
– Genug![63] – рявкнул он. – Довольно, что этот Ар-р-ржанофф, который wie аus dem Himmel gefallen[64] в общество приличных господин, провел здесь ночь! Да, я считаю его verdachtig[65] но ты, Катюшхен, не желаете zur Kenntnis nehmen[66] моя предостережения! И ты еще хотеть видеть его к завтрак! Я прекрасно понимает, что лишь для него все это… весь этот изобильность! – Он раздраженным движением указал на заставленный едою стол.