Зверя Чебурашку сложили пополам, так что грустное плюшевое лицо прижалось к животу, и затолкали в рюкзачок: не являться же, в самом деле, в дом умирающей на последнюю исповедь с игрушкой в руках. На издевательство похоже. После полуюмористического запихивания усилиями трех мужчин Чебурашки в сумку говорить стало решительно не о чем: обычное ощущение спешки в быстром транспорте, спешки, когда ты ничем не можешь ускорить процесс и хорошо бы спрятать глаза в книгу.
— Хорошо хоть, у нас вино для мессы есть, — нарушил молчание Марко, желая хоть что-то сказать. Обращался он к Николаю, желая его, наверное, подбодрить: слишком желтым и худым тот казался, будто неведомая смерть стояла за его собственной спиной, а не у ложа чужой старушки. — Хлеб-то там, я думаю, найдется? Хотя бы польский, как у вашей тети — сейчас ведь мы нигде не купим?
— А? — Николай едва ли не подпрыгнул на месте, когда Марко к нему обратился. Он был и впрямь очень взволнован, сидел как на иголках. Марко стало его ужасно жалко — и за торопливый страх смерти, и за голубую рубашку, застегнутую неловко, на половину пуговиц, будто он одевался уже на бегу.
— Эта… бабушка — она вам очень близка? — он спросил и сам понял, как глупо прозвучал вопрос. К счастью, он утонул в шуме поезда, а Николай, едва ответив — «Да, есть хлеб, я думаю, я уверен» — опять погрузился в себя и не переспросил.
На том же самом «Проспекте Маркса» нужно было переходить на другую линию. Надо запоминать, как мы едем, сказал себе Марко — возвращаться-то, скорее всего, без провожатых. Не запутаться бы — хотя чего волноваться, если путеводитель по-прежнему в рюкзаке. Из рюкзака звучал неотвязный «зов моря», пока трое мужчин быстрым шагом неслись по длинному серому переходу. Ехать было и впрямь недалеко — всего одна станция, и в очень красивом вестибюле с толстыми колоннами и фонарями, росшими из пола, как подземные деревья в пещерах Мории (раз уж сегодня вспоминается Толкин, то вспоминается вовсю) Марко пожалел, что некогда вытащить фотоаппарат. И устыдился своих мыслей: речь идет о смерти, о человеческой жизни, а он, эгоист, размышляет, что хорошо бы сделать фото… Он усилием воли заставил себя думать о смерти, вызвав к жизни ряд странных образов (зов моря, дедушкин крестик в дорогу, похороны одного из пожилых братьев — процессия со свечами выходила из храма в яркий день, где свечные огоньки терялись на фоне большого солнца). Пришло и несколько вполне пригодных молитв. Загибая пальцы, Марко начал читать Розарий — скорбные тайны, раз такое дело. Чем хорош Розарий — это один из немногих способов молиться на бегу.
— Далеко отсюда? — успел спросить он между «nunc et in hora mortis nostrae» и новым «Ave», держась нога в ногу с Николаем.
— Нет, совсем чуть-чуть еще… Вот сюда, в ворота.
Ярко освещенная площадь перед метро осталась за спиной, широкая улица с двумя рядами фонарей прогрохотала мимо синими троллейбусами и парой легковушек. Уже на другой стороне были нужные воротца — меж двумя красивыми домами, один из них, кажется, даже с колоннами, и ворота были тоже почтенные, кованые. Правда, запертые — кроме узкой калиточки сбоку, тоже кованой, тоже очень почтенной. В такт молитве Марко с любопытством приглядывался, почти принюхивался к новой и чуждой жизни. За калиточкой оказался двор — круглый, зеленый, с несколькими старыми деревьями — кажется, тополя, те же пыльные городские тополя, что по ночам начинают пахнуть лесом и концом лета, — довольно светлый дворик, уличных фонарей хватало с лихвой.
— Сюда, — позвал Николай неверным от спешки голосом. Марко и Гильермо, теперь замедливший шаг, покорно свернули за ним, огибая газон. Марко обернулся — слева на фоне темного неба выделялся черной громадой православный храм. Кресты, скученные угольные купола — последний лоскут открытого пространства. Днем было бы очень красиво, сфотографировать бы днем, но сейчас почти ночь, и Марко, автоматически перекрестив сердце большим пальцем, уже не отвлекался.
За большим двориком последовал второй — уже куда меньше, почти совсем темный. Такие цепи подворотен бывают в каждом большом городе — анклав в анклаве, горло, желудок, прямая кишка: куда выведут — непонятно; но этот двор действительно был темен и узок, особенно царапнул взгляд козырек над подъездом справа, в глубине двора: там безо всякого ветра, словно от толчка, вяло покачивалась лампа в железной клетке фонаря, и плавающий круг света давал понять, что стены дома желтые — кажется, желтые. Сердце Марко, всегда подверженное клаустрофобии, неприятно дернулось. Поднял голову, ища сверху поддержки — и впрямь увидел со дна темного колодца несколько ярких и холодных, уже совсем августовских звезд.
— И еще… следующий двор, — на входе в третью каверну Николай обернулся. Здесь было уже совсем темно; свет исходил только из редких окон, в основном за спиной — по сторонам прохода возносились две облезлые глухие стены. Впереди что-то смутно теплилось, пахло помойкой.
— Уже почти пришли, — как-то умоляюще позвал Николай, словно боясь, что вот сейчас-то оба монаха передумают и откажутся идти дальше. Марко озирался — не сигналь в душе зуммер клаустрофобии, ему бы тут почти понравилось: ведь только что были в освещенном центре, а два шага в глубину — и уже совсем незнакомая, тайная Москва, крипто-Москва, «чрево Москвы», если хотите. Вызывающее ассоциацию с чердаками, сундуками, паутинными закоулками, куда так страшно и приятно забираться в детстве, чтобы пощекотать падкое на щекотку сердце.
— Вот это да, Гильермо, верно? — он хотел что-то сказать и поделиться — и не дождался ответа, недовольный собой: вовремя догадался, что просто хотел услышать его голос.
— Сюда, — Николай звал из глухого конца этого хитроумного закоулка; Марко миновал учрежденческого вида двери с табличкой, тускло блеснувшей от света далекого окошка позади и наверху: «…инвалидов…» — мелькнула и пропала надпись. Гильермо совсем не по-священнически чертыхнулся, споткнувшись обо что-то стеклянное у жестяного бока помойки.
— Здесь?
Брови Марко невольно полезли на лоб. Довольно трудно было себе представить старушку-доминиканку, живущую в такой дыре — впрочем, всякое бывает, и полуподвальные квартиры — тем более в России. Но очень уж не походила эта дверь, тускло-зеленая крашеная дверь, будто случайно всаженная под косую низкую крышу безоконной пристройки — на вход в какое бы то ни было жилое помещение… скорее уж на…
— Ну и местечко, — произнес голос Гильермо за плечом, и в голосе этом Марко услышал — снова с сосущей тяжестью под сердцем — эхо своего невольного недоумения, если не сказать — тревоги.
Но Марко не успел додумать эту мысль, как, впрочем, и предыдущую. Николай уже оторвал руку от кнопки звонка, и железная дверь раскрылась вовнутрь. Свет вырвался из нее пучком, сразу охватив каменный квадратный дворик, обрамленный мусорными баками, заводского типа ворота справа, за ними — нечто вроде мертвого предприятия с трубами, мутно блестящий водосток: двор выступил во всем уродстве и сразу по контрасту погрузился в полную тьму. В желтом проеме стоял мужчина, которого Марко явственно никогда не видел — но притом точно видел где-то совсем недавно. Скорее высокий, ростом с Гильермо, но несколько коренастый, с засученными до локтя рукавами.
— Привел?
— Я привел… священника.
Николай посторонился, стоя к гостям в полоборота; ничего страннее его улыбки Марко никогда не видел.
Гильермо уже вышагнул из темноты на свет и сказал по-английски — с тем редким уверенным достоинством, какое в близком присутствии смерти сохраняют только священник и врач. С достоинством полной необходимости и знания, что его нахождение здесь в самом деле уместно.
— Я священник. Пропустите меня к умирающему.
Прежде чем шагнуть за порог, Марко обернулся на Николая (Коленька, Виктория называла его — Коленька), желая его не то подбодрить, не то пропустить вперед — и увидел ту же улыбку на его лице, бывшую совсем не улыбкой, а — он понял наконец — сдерживаемым всю дорогу желанием закричать. Сердце Марко гулко ухнуло, проваливаясь в желудок.