Он прошел сколько-то, может, даже много, хотя при каждом шаге приходилось преодолевать себя. Пару раз он садился прямо на дорогу и отдыхал. Разбойники оставили ему чулки и нижнюю рубашку, а также никто не позарился и на башмаки — слишком маленькой была Аленова нога. Было холодно, но Ален этого не чувствовал — все перекрывала тупая боль изнутри и острая — в увечной ноге. Ближе к рассвету он понял, что идти более не может, сошел с дороги и уснул в корнях. Ему ничего не снилось. Когда взошло солнце, он проснулся и продолжил свой путь.
2.
До Витри, который теперь назывался народом не иначе как Витри-Сожженный, он добрался через пять дней. Вместо полутора суток, потребных без спешки для конного; и то можно сказать, что ему повезло — последнюю часть пути его подвезли на телеге горожане, возвращавшиеся с ярмарки из Ланьи. Было воскресенье, светлый, ясный вечер конца лета; когда Ален заслышал стук колес, он сошел с дороги, пропуская едущих, но, поравнявшись с ним, добродушный скуластый горожанин окликнул его, натягивая поводья:
— Эй, сынок… Ты чего это?..
Ален даже сначала не понял, о чем это он говорит. Потом до него дошло, что честный человек поразился его жуткому виду, и виновато развел руками. По дороге он побирался, а один жалостливый нищий отдал ему рваный плащ — который, судя по его виду, мог достаться старику от самого святого Мартина. Правда, кровь с лица и тела Ален уже успел отмыть в какой-то реке, но вот рубашка кое-где темнела пятнами, и общий вид был до крайности неприглядный.
Доброму горожанину, видно, повезло на ярмарке — он там все продал или, напротив, дешево купил, что хотел; по крайней мере, благодушия ему в этот вечер было не занимать.
— Да что, и так не понятно? — вмешалась жена доброхота, щеголявшая золотистой сеткой на темно-рыжих волосах. — Разбойники, кто ж еще… Совсем обнаглели рутьеры на дорогах, никакой управы на них нет… Слышал, Клара говорила, этот сброд соседний монастырь ограбил. Ничего для них святого нет, хоть бы кто графу пожаловался, в конце-то концов… Да ты полезай, паренек, в телегу, подвезем! Тебе ведь в Витри-Сожженный надобно?
Ален благодарственно кивнул. На все расспросы, кто его так отделал, он мог только отмалчиваться — рыцарство его куда-то делось, но честное рыцарское слово осталось; потому он был донельзя благодарен молчуну-мужу, который вместо долгих разговоров сунул ему краюху хлеба и желтоватый булыжник сыра. Он вцепился в еду зубами и моментально сожрал все, стараясь не урчать от жадности; жалостливая женщина дала ему отхлебнуть из фляги легкого вина. Ален резко опъянел и заснул на тюках, под мягкое поскрипывание колес, а проснулся, только когда его потормошили за плечо:
— Эй, парень, вставай. Мы приехали. В гости не приглашаем — у нас свои дети, да мы и не богачи какие-нибудь. Давай-ка, ступай домой; довезли тебя, докуда сумели, ради воскресного денька.
— Благослови вас Бог, добрые люди, — сказал Ален искренне, спрыгивая на землю. И пошел прочь, опираясь на свою палку и приволакивая больную ногу, с трудом разбираясь в хитросплетении улиц, на которых он не бывал лет пять.
Так вернулся из похода рыцарь Ален Труаский. Вернулся со славою.
Когда он добрался до дома, уже сгустились сумерки. Дом был не чета их жилью в Труа — хоть и двухэтажный, да низенький, с невысокими потолками, а теперь он, казалось, стал еще меньше, будто это не Ален вырос, а домик сжался за время его отсутствия. Дверь открыла тетка Талькерия — сначала долго гремела изнутри засовами, потом наконец высунула нос в щелочку — и пораженно отступила. Со свечки в ее руке, неловко наклоненной, на пол закапал горячий воск.
Тут Ален, совсем тонкий от изможденья, открыл в себе новое свойство: больной и измотанный, он нечетко ощущал границу меж собой и окружающим миром, а потому явственно почувствовал всей кожей, просто-таки услышал мысль захваченной врасплох тетки: «Он. Вернулся все-таки… А, проклятье! Скорей притвориться, что не узнала.»
Лицо ее уже начало принимать заданное выражение, но тут откуда-то сзади возникла вторая тетка, и она показалась Алену прозрачной, как свечной огонек.
— Бог ты мой, Ален! — пораженно вскричала Алиса, всплескивая руками. — Живой-таки! Вернулся!
Нужда в притворстве мгновенно отпала, и тетка Талькерия посторонилась, улыбаясь так, будто проглотила что-то очень кислое. Ален пошатнулся, привалился виском к косяку, так что длинные волосы свесились ему на грудь, и хрипловато сказал без улыбки:
— Добрый вечер.
…На первом этаже дома располагалась мастерская. Там с утра и до позднего вечера каждый день, кроме как по воскресеньям, честно трудились во славу Господа Бога и ради собственного благосостояния три человека: сестры Талье и их ученица, хилая затюканная девочка по имени Жаннет.
Ален по большей части помогал теткам: он даже научился быстро и недурно кроить. Также его занятия заключались в общении со слугами знатных покупателей, а то и с ними самими, и это удавалось ему еще лучше, чем кройка. На вопросы, что он теперь собирается делать и не заняться ли ему отцовской лавкой, он неопределенно поводил бровями. Строить какие-либо планы на будущее или мыслить о возвращении в Труа Ален пока не мог. О будущем он твердо знал одно — он никогда более не оставит своего брата.
…В тот вечер, когда он добрался до дома и неприкаянно стоял в дверях под сочувственные оханья младшей из тетушек, Этьенет сбежал вниз по лестнице. Он всегда спал очень чутко, просыпаясь от малейшего шороха, и теперь вот возник на верхней ступеньке — без огонька в руке, сам светясь белой ночной рубашкой и белым, совсем заострившимся лицом. А потом без единого звука, тихо и стремительно сошел вниз, приблизился вплотную и крепко-накрепко прижался к брату. Так он постоял сосредоточенно, не плача, не говоря ничего, только сжимая Алена руками изо всех своих двенадцатилетних сил; головой он ткнулся брату в грудь, и юноша вдыхал теплый запах его русых, встрепанных сном волос. Он понимал, что сейчас заплачет, если попробует что-нибудь сказать, и потому тоже молчал, прижимаясь щекой к Этьенчиковой макушке. Он чувствовал, обнимая брата, все его птичьи косточки сквозь тонкое полотно; он понимал, что прошло два с лишним года, и Этьен вырос. Но не изменился тот почти совсем — кажется, чуть вытянулся в длину, да волосы будто стали потемнее. А в остальном это был Этьенет, его Этьенет, и сейчас, стоя с ним в обнимку в темном чужом доме, Ален понял остро, как человек без кожи, что вот он — его единственный близкий. Единственный надобный человек на земле. И этого человека он никому не отдаст.
Через несколько минут Этьен оторвался от старшего брата. Посмотрел ему в лицо своими серыми, честными, совсем темными в темноте глазами, будто проверяя — так ли все, как он и думал? Потом сказал — совсем спокойно, будто продолжая недавно прерванный разговор:
— Ну, вот ты и вернулся. Я же говорил.
— Да, — просто ответил Ален, поняв изнутри, как все правильно и хорошо выглядит в братовских глазах. Он обещал вернуться, вот и сделал, как обещал. А иначе и быть не могло. Господи, как стыдно.
— Я всем говорил, что ты вернешься, — держась за его руки, объяснил Этьенет, — а они не верили… Ни тети, ни матушка. Она совсем не верила. Вот и умерла.
Ален прикрыл глаза от боли. Всё, кроме них с Этьеном, до этого отступило на задний план, даже тетушки куда-то подевались, а теперь пришло еще что-то, существовавшее помимо брата. А Этьен продолжил, как ни в чем не бывало:
— Ален… А помнишь, я тебя просил…
— Ага. Помню. Я привез.
— Спасибо.
Это было сказано даже как-то благоговейно; мальчик поцеловал грязноватый мешочек, легший ему в раскрытую ладонь, и снова поднял на брата огромные во мгле глаза:
— Ален… Ты больше не уедешь?.. Пока?..
— Нет, — серьезно ответил рыцарь из Труа, и это слово прозвучало как клятва. — Я приехал к тебе и больше тебя не оставлю.